тучки и закрыли собой солнце. Все вдруг стало серым, плоским. Поднялся ветер.
Николай запахнул шинель и пошел.
Шел и думал о вчерашнем разговоре. Вот тебе и Хохряков… Хороший как будто парень, а вот ведь как скрутило, к земле прижало. И тут же подумал: а тебя не прижало? А? Вспомни-ка прошлый год, позапрошлый. Вспомни госпиталь, шестнадцатую квартиру с вечерними ее чаями, разговорами… Может, потому и ушел оттуда, что почувствовал приближение этого самого? Может, потому и тянуло на фронт? А может, и сама эта тоска по фронту была тем же прижиманием к земле?
Николай шел по дорожке вдоль днепровских обрывов. Откуда-то снизу, с набережной, доносились автомобильные гудки. Ветер стих. Опять появилось солнце. Николай расстегнулся — жарко.
Да, но все это уже позади. Преодолел все-таки! Преодолел это проклятое чувство, это самое хохряковское «силенок не хватает, бережем». А для кого бережем? Для себя, только для себя, чего уж тут скрывать! И кто это говорит? Человек, у которого вот здесь вот, в боковом кармане, маленькая красненькая книжечка, такая же самая, как та, которую хотят отнять сегодня у Николая. И за что? Именно за то, что в ту минуту он меньше всего думал о себе…
Николай в десятый, в сотый раз представил себе, как будет проходить сегодня собрание, как Гнедаш, поджав губы, внимательно будет слушать всех ораторов, кивая головой, а потом встанет и, сказав что-нибудь вроде того, что партию надо очищать от балласта, что никто не дал права Митясову позорить высокое звание коммуниста, предложит своим тихим скрипучим голосом отобрать партийный билет. И бюро его поддержит.
Отобрать? Черта с два. Попробуйте только. Не вы давали, не вам и отнимать. Не те вы люди, товарищи Гнедаш и Мизин. Посмотришь на вас — все у вас чистенько, гладенько, ни к чему не придерешься. План работы есть — всегда под рукой, в шкафу, в папочке, — говорить вы умеете, очень даже убедительно умеете, заседания проводите, протоколы пишете, в райком относите их без опоздания, стенгазету выпускаете регулярно, отчеты парторгов заслушиваете. Что еще надо? Со стороны посмотреть — полный порядок. А копнешь поглубже — и страшно становится. Что Чекмень хочет, то вы и делаете. Мешает Никольцев — пожалуйста, поможем избавиться. Понравился Супрун — тоже поможем, подскажем дирекции. Чекмень — хозяин. Он умен, он умеет выступать, он всегда знает, чего хочет, и всегда добьется этого — так и сказал: «Чего надо, я добьюсь, поверь мне» — и будет добиваться, это ясно! Людей он знает. И на кого опереться, тоже знает: Хохряков, Гнедаш, Мизин, Бельчиков. Духанина к черту — мешает. Другого подберем. А «подбирать» — навязать, протащить — он умеет. Ох как умеет! Вот и Николая чуть так не «подобрал», когда в бюро его сватал: «Нам как раз такие, как ты, и нужны — фронтовики, настоящие хлопцы». Теперь все понятно. Понятно, какие хлопцы ему были нужны. Холопы, а не хлопцы.
И вот эти люди, эти Чекмени и Гнедаши, будут пытаться решать его судьбу — быть ему в партии или нет… Правда, не только они будут решать. Будут и другие. Люди, которым он верит. Будет Левка. Ему он верит. И не потому, что он его товарищ, а просто потому, что он честный, настоящий коммунист. И Антону он верит. И Громобою верит. Даже Сергею, забулдыге Сергею, будь он сегодня на собрании, и то…
Николай вдруг остановился.
Сергей… Забулдыга Сергей… Почему он так подумал?
Вот Алексей говорит: мы настоящие, крепкие, хорошие… Сергей этого никогда не скажет. Ни настоящим, ни хорошим он себя не называл. Наоборот — дрянью, пьяницей, бузотером. Но это ж не так! Неправда это! Все это наносное, прилипшее, чужое.
«Хочется мне, чтоб у тебя все хорошо было» — вот где весь Сергей. Это тогда ночью он говорил, у себя на койке. «Иди к ней, иди к Шуре. Она тебя ждет. Тут что-то не так, я знаю». Сидел красный, злой, кулаком по коленке стучал. О себе, что ли, тогда он думал? Или тогда, в первый раз, после разговора на лужайке, когда у Николая вдруг прорвалось все наружу… Кто Сергея просил к Шуре ходить? Никто. А он вот пошел. Для себя, что ли?
Потому-то и тянутся к нему люди. Потому и Николая потянуло. Когда все вверх тормашками полетело — к кому он побежал? К Сергею. К нему потянуло. Потянуло же! И не только его. Вот и Шуру потянуло. И Ваську его тянуло. Наверное же тянуло… А вот теперь и ребят аэроклубовских. Шура рассказывала — дня без него прожить не могут, оторвать от него нельзя. И Николай знает, что это так. Он видит Сергея среди этих мальчишек, видит влюбленные их глаза — влюбленные потому, что для Сергея люди и работа, настоящая, живая работа, — это все. Потому, что он умеет увлекаться, и не только увлекаться, но и увлечь других. Потому, что ему, как и самим этим мальчишкам, хочется сейчас, чтобы они скорее, как можно скорее стали летчиками, смелыми, сильными, которыми могла бы гордиться вся Советская страна. У него появилась цель, а без этого в жизни очень трудно, и ради этой цели он ничего не пожалеет. И когда первый из его мальчишек подымется в воздух на старенькой, собранной собственными руками «удвешке», он будет стоять на поле, задравши голову, и сердце у него будет сжиматься, но уши он уже затыкать не будет.
Эх, Сережка, Сережка, счастливый ты человек… И плюнь ты той цыганке в глаза, которая нагадала тебе какую-то ерунду — все, мол, у тебя будет: любовь, друзья, деньги, а счастья не будет. Дура она, твоя цыганка. Есть оно у тебя. И я рад за тебя, ей-богу же рад. И за Шуру. Ей будет хорошо с тобой. Я по глазам ее понял. В тот самый вечер, в последний раз, когда был у тебя.
И не смей ты называть себя дрянью, пьяницей, бузотером. Слышишь — не смей! Совсем ты не такой. Вот сказал бы мне сегодня: «Не прав ты, Митясов, кругом не прав», — и я бы поверил тебе. Но ты не сказал бы так, я знаю.
9
В президиум избрано было семь человек — Хохряков, Гнедаш, Мизин, два студента со второго курса, председатель профкома Кагальницкий и — Николая это удивило и обрадовало — Левка Хорол. Председательствовал один из второкурсников, спортивного вида, подстриженный под бокс парень в клетчатой ковбойке.
Николай забрался на самый верхний ряд — собрание было в физической аудитории, расположенной амфитеатром, — и