Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А сам он что – на водопровод молится?
– Вот. Я у него в ногах валяюсь, а между тем отвечаю: мало ты со мной, Егор, выхлестал, что меня лишней рюмкой укоряешь? А он мне: Цветухин, мол, не пропойца. Если, говорит, я пью – я пью для радости. Пирую. Веселюсь. И понимаю, что это не всерьёз, а для удовольствия и смеха. А горькую запивать – разнузданность. Да как рассердится! Это, говорит, все из гениальничанья. Все пропойцы гениальничают. Заметил, говорит, они и разговаривать не умеют без претензий. Все удивить норовят, остроумничают. Это, говорит, антихудожественно. Понимаешь – куда?
– Отбрил тебя.
– Почему – меня? – снова обиделся Мефодий. – Я – простой человек, вместилище жидкости. Претензий не имею никаких. Пью, как обыкновенный пролетарий.
– Это ты-то пролетарий? Отец Мефодий!
– А кто же? Я – неимущая Россия! Вот кто я. На таких, как я, отечество держится! Кариатида!
– Кари-ати-да! – иронически перепел Парабукин.
И тут его лицо обвисло, он наскоро провёл рукой по гриве и нерешительно начал приподниматься.
– Где здесь хозяин всех этих богатств? – громко спросил Извеков, отворив фанерную дверцу и заглядывая в чулан.
– Товарищ секретарь, – проговорил Парабукин, и одёрнул куцую свою толстовку, и погладил усы с бородой, и откашлялся, не находясь, что бы ещё сделать в таких нечаянных обстоятельствах.
– Ожидаем давно, – сказал он. – Позвольте представить. Мефодий Силыч, сотрудник студии Цветухина. Так сказать, коллега моей дочери по театральному поприщу. Кариатида.
– То есть… по фамилии? – сурово удивился Извеков.
– Более в метафорическом смысле, – сказал Мефодий, раскланиваясь с важностью.
– Вы что же, закусывали? – на шаг отступая перед непонятным запахом, спросил Извеков (он внимательно глянул на перебитый сократовский нос Мефодия и подумал: этот, пожалуй, ещё отменнее Парабукина).
– В виде перерыва между занятиями, – торопился объяснить Тихон Платонович. – Так кое-чем. Нынче не до разносолов.
– Скажите, что у вас делается с библиотекой Дорогомилова?
Парабукин, радуясь, что одна щекотливая тема миновала, и опасаясь – не возникла бы другая, вполне, однако, успел овладеть собой и подставил гостю просиженный венский стул.
– Спасибо, не побрезговали, зашли в наш антиквариат.
– Покажите, что сюда попало из дорогомиловских книг.
– Это вам, поди, мой Павел донёс? Все как есть придумал мальчишка, от своего рвения не по разуму, не по возрасту.
– Проведите меня, я хочу видеть.
Они вдвоём двинулись между бугров и куч бумажного хлама, навалом ссыпанного и образовавшего целые улицы и переулки, за которыми нельзя было окинуть глазом всего помещения. Парабукин, путеводительствуя, не переставал говорить:
– От Дорогомилова к нам ничего не поступало. А поступило от библиотеки, которой он своё добро пожертвовал. Добра-то оказалось меньше, чем мусора. Библиотека весь мусор сюда и сбагрила. Журналишки, газеты, счетоводство разное. Ничего себе сырьё. Кое-что на фунтики пойдёт, другое на конверт. Есть которые поплотнее листы, можно канцелярский пакет клеить. Вот, как раз, поинтересуйтесь, этот ворошок дорогомиловский. Павел разворочал, копался чего-то, негодник.
Кирилл взял сверху переплетённую тетрадь в писчий лист. Это были печатные доклады городского управления двадцатилетней давности.
– Бумажку-то ставили, а? Говард! – сказал Парабукин, потирая в пальцах глянцевитый лист и зажмурившись.
Кирилл поднял другую тетрадь. В ней заключался отчёт городского театрального комитета управе и отчёт о приходе и расходе городских сумм по театру. Сезон, которому посвящались документы, был памятен: в тот год Кирилл последний раз побывал в этом театре – с Лизой, и наутро после спектакля, с неизгладимым ощущением её соседства по креслу, был введён жандармами во двор тюрьмы.
Непроизвольно пальцы его перелистывали тетрадь. Потом они остановились. Он не сразу понял, что заставило его сосредоточиться. Он читал примечание в конце страницы о том, что господин антрепренёр оспаривает удержание городом такой-то суммы с бенефисного сбора артиста Цветухина. Фамилия Цветухина была выделена жирным шрифтом.
Кирилл швырнул тетрадь прочь.
– А книги у вас где, книги? – настойчиво повторил он.
– Книги совершенно особо. Можно сказать, в хранилище. Пожалуйте.
Они прошли в смежный зал. Чуть не до потолка высились тут кучи книг, причудливые, как горные цепи со своими вершинами, ущельями, обрывами склонов.
Кирилл медленно обвёл взором эту стихию. Вот она, жизнь, честь, слава, вспомнил он, богатство, высочайшие взлёты, неизмеримое счастье! Могучая любовь человечества!
– Тут у нас происходит учёная обработка, – бормотал Парабукин, отодвигая пяткой мешавший ему стоять толстый том. – Изыскания, всякая сортировка.
– Гм, – промычал Извеков.
– А как же! Решается экспертами – что есть научность, а что, согласно инструкции, – утиль. Пожалуйте сюда. У этой стенки разные духовные писания, православные, римско-католические, немецко-лютеранские. Очень плотного переплёта.
– Это не эксперт с вами закусывал?
– Нет, мой личный друг. Мужчина образованный, антицерковный, знает по-древнелатински. В искусстве старый воробей, поскольку актёр. Но на сортировку искусства нам присылают больших знатоков. Один даже собственное сочинение в книгах обнаружил, называется «Что такое светотень». Не читали? По театральной части, к примеру, отбирал науку Егор Павлович Цветухин.
Извеков быстро перебил:
– Я хочу знать, где книги Дорогомилова?
– У самой двери. С полвоза, не больше. Жидкая литература. Без корочек.
– Оставьте меня одного.
– Пожалуйста! – обрадовался Парабукин. – Посмотрите, что вам подойдёт. Многие были довольны выбором.
Кирилл остался один. Через окно обрывисто влетали шумы улиц, лёгкое дуновение иногда шевелило раскрытыми страницами. Выдернутая из вороха книга задевала другие, они скатывались, падали. Из несвязных и будто раздумчивых звуков складывалась та тишина, в которой так бесконечно хорошо находиться наедине с собой.
Кирилл нагнулся, поднимая с пола книгу, сел на корточки и притих, изредка перелистывая страницы или меняя одну книгу на другую.
Если судить об Арсении Романовиче по сборищу изданий, какие угодили на этот склад, то это был необъяснимый человек. Книги накапливались у него десятилетиями, и за этот срок он, видно, отдал дань множеству увлечений, от ремесла часового мастера и фотографии до истории философии и пароходостроения. Здесь были и буддизм, и комнатная гимнастика, консервирование фруктов, русское сектантство, рыборазведение. Среди дешёвых брошюр, как баржа между лодчонок, плавала фундаментальная теория чисел, и вдруг – немецкий перевод похождений Казановы, и немец Гофман по-французски, с гравюрами Гаварни, и первый русский «Дон-Кишот Ламанхский».
И вот владетелю этой окрошки, чернилами проставлявшему на книжных титулах свою звонкую фамилию и дату приобретения книги (наверно, на базарном развале), суждено было остаться в памяти Кирилла загадочным, неприязненным существом – Лохматым, при встрече с которым на улице он перебегал на другую сторону. Чем же могло существо это расположить к дружбе отца Кирилла? Может быть, странная ярмарка интересов Арсения Романовича – простые случайности, которыми обрастает жизнь, как днище корабля – ракушками? Ведь если взглянуть на такое днище из-под воды, корабль покажется тоже странным. В самом деле, что особенного в человеке, находящем удовольствие расписываться на каждой брошюре? Книголюб, когда-то прививавший Извекову почитание к печатному слову, сказал: ставить своё имя допустимо лишь на той книге, которую сам написал.
Кирилл развернул оказавшийся в куче тяжёлый том русской истории Соловьёва и, полусогнув листы, пропустил их из-под большого пальца жестом книжника, проверяющего цельность страниц. В глазах мелькнули карандашные надписи на полях. Кирилл вернулся к этим страницам и нашёл резко подчёркнутые строки. Это были слова пугачёвской грамоты, жаловавшей рать рекою и землёю, травами и морями, и денежным жалованьем, и провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностью. На полях стояла надпись: «Так будет».
Кто-то думал над великолепием щедрых и свободных этих слов, кто-то хотел, чтобы читающие эти слова тоже задумались над ними, кто-то ждал, что они станут из слов делом. Неужели Дорогомилов?
Кирилл отложил том в сторону. Минутой позже он прибавил к нему томик запрещённых в России сочинений Льва Толстого. Ещё немного спустя он бросил ворошить дорогомиловские книги и перешёл к другим.
Ему подвернулись «Губернские очерки» Щедрина. Отличная книга валялась вместе с какими-то руководствами по плетению ковров и ткачеству. Он отложил Щедрина. Потом он нашёл драмы Ибсена (всего два тома – собрание было разрознено). Он присоединил их туда же. Пробираясь глубже в горные теснины, он поднял с пола Ломброзо (неважная книжка, с надорванным углом) – о сумасшествии и гениальности. Книга была давно разругана, он знал это, но не читал её. Не мешает, конечно, прочитывать и то, что бранят. Ему бросилась в глаза старенькая корочка с фамилией – Бельтов. Он прошёл мимо, но вернулся, прочитал название «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Плеханов! Четвертьвековая давность! Вероятно, эта книга была кем-то отобрана до него. Она лежала слишком на виду. Но Плеханов-то Извекову, во всяком случае, нужен. Это – не Ломброзо!
- Костер - Константин Федин - Историческая проза
- В тени трона - Василий Александрович Зубакин - Историческая проза
- Белгравия - Джулиан Феллоуз - Историческая проза
- Мальчик из Фракии - Василий Колташов - Историческая проза
- Разведчики мировой войны. Германо-австрийская разведка в царской России - Эдвин Вудхолл - Историческая проза