– Да что вы все – ничего и ничего. – Перелыгина злил этот мужик, колючий, как шаровидная рыба, утыканная иголками, привезенная когда-то Пашкиным с Кубы. – Может, расскажете: как вытащили, когда, где это произошло?
– Отвяжись, – мрачно проскрипел Глобус. – Пускай он рассказывает, а мне ни к чему. Отвяжись! – Он недовольно поерзал на сиденье, отстраняясь от Перелыгина, и надолго замолчал.
Глобус тогда заставил Егора серьезно задуматься о глубокой разнице между манерой поведения и человеческой сутью. Он вел жизнь одиночки. Грубоватая речь, необщительность оберегали его жизнь, куда он никого не пускал. Недоброжелательность отпугивала людей, и он ее не скрывал. Позже Громов рассказал, что, спасая его, Глобус рисковал жизнью, рассказал, как он вел караван машин с топливом в Заполярье по раскисшему льду Яны, как, оставляя затонувшие машины, прорывались к поселку, иначе до навигации топливо пришлось бы таскать самолетами. И дошли! На пятки им буквально наступала вода, обратно проехать уже стало невозможно – машины пришлось оставить в поселке.
Ходили разговоры об особой жадности Глобуса.
«Да ты что! – рассмеялся в ответ Громов. – У него дом в Крыму, новая «Волга» в гараже, упакован под завязку. Дензнаки для него – что-то вроде признания хорошей работы, для самоуважения. Сами по себе они его не интересуют. Он может с женой хоть завтра ехать в свой Крым, только что ему там делать? Проклятый он, понимаешь».
Перелыгин и сам чувствовал, что Глобус, по каким-то скрытым в нем причинам, не может сойти со своего круга, вырваться из жизни, бегущей вместе с дорогой, которая вела на очередной воображаемый круг по экватору вокруг земли, словно только в конце этих кругов крылись ответы на все вопросы. Тогда он ничего так и не написал – все чего-то не хватало, но зато потом…
– Можно сто раз исколесить зимники. Можно, – повторил Перелыгин, вспоминая Глобуса и наблюдая, как Старухин режет жирного муксуна мелкими кусочками. – Проторчать рейс в кабине – дело нехитрое. Но однажды, если ты все время поблизости и в готовности, а это было тоже под Новый год, везет мне на чудеса, – усмехнулся он, – ты поедешь с водилой по кличке Глобус и окажешься с ним на пустынной дороге, когда от мороза полопались топливные шланги. Пока меняли, машина заиндевела. Двое суток мы пытались ее завести, посадили аккумулятор. Жгли костры, метров через тридцать, и ходили между ними, чтобы не заснуть, но какая-то свинья радиограмму о нашем выезде на базу не дала, а идти назад или вперед до трассы одинаково – километров по сто двадцать.
На третьи сутки они с Глобусом развели под машиной костры, сунули в угли аккумулятор, и он дал, возможно, последнюю искру. Доехали до трассы и встали, проспав в кабине десять часов.
– Я помню эти очерки, – рассматривая куски рыбы на столе, сказал Старухин. – Это, старина, удача, но ты прав, надо десять раз ткнуться в одно место, чтобы она пришла, и испытать все на собственной шкуре.
Они не заметили, как вокруг стихли разговоры.
– Романтический бред! – заявил Леонид Фокин из отдела информации.
– Пойди погуляй ночку по морозцу – моргая из-за толстых стекол вечно воспаленными глазами, посоветовал Эдик Готовцев. – Нет, ребята, это мы романтику для статеек придумываем, ищем, как черную кошку за черным квадратом Малевича. Люди вкалывают, а мы при них – простые свидетели.
– Хорошо, если не праздные, – уточнил Старухин.
– Газета живет фактом и новостью, а не размышлизмами. – Фокин был молод и повернут на новостях. Он выуживал их по телефону из мест, о существовании которых население страны не подозревало. Информация – четкий, конкретный жанр. Все прочие он высокомерно презирал. Свою страсть он связывал с собственной прагматичностью – сильный человек должен понимать, что в жизни нет места наивным глупостям – и поэтому мог бесконечно спорить с любым, кто недооценивал его жизненных установок.
– Мысль сама по себе – информация, – сказал Старухин, – если она, конечно, новая.
– Но только к размышлению! – Глаза Фокина заблестели от предчувствия спора.
– Пускай Леня лучше на телефоне сидит, старые мысли его давно известны, а новых он не нажил, – флегматично произнес Володя Степанов.
На его бородатом лице смеялись только глаза, а может, вечный прищур создавал такое впечатление. Сквозь этот прищур, будто через видоискатель фотоаппарата, который Степанов повсюду таскал с собой, он смотрел на мир глазами геолога и журналиста, выискивая то, что требовалось обдумать или запомнить. Степанов писал стихи и прозу, не походил на сверстников – тридцатилетних гениев в свитерах по колено, готовых читать свои вирши жертве даже в буфете или прижав к стене в коридоре. Со Степановым Перелыгин сошелся еще на Яне, в заполярном совхозе, с тех пор между ними завязалось нечто похожее на дружбу.
Другим близким приятелем был заместитель шефа – Лебедев, занимавший противоположный ему полюс. И шеф, и Лебедев, на свою беду, выбрали одну профессию, а судьба устроила им состязание способностей, самолюбий и удачливости. Они родились почти в одно время в городке на берегу Лены, и дороги их, как две непараллельные прямые, неминуемо вели в точку пересечения – в главную республиканскую газету.
Наверное, интеллигентному Лебедеву и следовало стать редактором, если бы не чрезмерное увлечение застольем. Года три назад шеф нашел повод избавиться от неудобного зама. Именно Лебедев по прихоти судьбы улетел собкором в Заполярье, где Клешнин строил ГОК, где работал Савичев и куда много лет назад рвался Перелыгин.
– Журналисту нужен враг! – изрек Фокин. – Тогда он перестает быть свидетелем и превращается в бойца.
– Идеологического фронта, – гоготнул Готовцев.
– Враг у Егора есть, – многозначительно изрек Старухин, закуривая «Беломор» с сосредоточенным удовольствием, будто любимую сигару Черчилля «Ромео и Джульетта». – И что дальше?
– Отдать золото старателю, а госдобычу разогнать, – сказал Перелыгин.
– Ага! – вскричал Фокин. – Старатель спасет валютную мощь обанкротившегося государства? Егор, собирай артель, еду к тебе, мучительно хочется драгметалла!
– Это невозможно. – Готовцев уставился воспаленными глазами в пространство, будто на невидимую шахматную доску, просчитывая многоходовую комбинацию. – У нас пять районов золото моют… Что от них останется? Дела….
Внезапная тишина повисла в комнате. Возможно, в эту минуту все еще раз подумали о неизбежности перемен. И предстояло учиться другой жизни, но никто не представлял, как это делать.