Иван Филиппович (так его звали по — русски) Мойер, эстляндец, но происхождения по отцу голландского, был профессор хирургии в Дер — птском университете.
С именем Мойера в памяти у меня сохранились разные чувства. Да, чувства сохраняются в памяти так же, как и знания. И эти чувства — не одинаковые. Я сохраняю к Мойеру, во — первых, чувство беспредельной благодарности и вместе с нею досады и на себя, и на него; досадую и на себя, и на него; почему это глубокое чувство благодарности осталось в душе не вполне чистым и безупречным — это объяснит мой дальнейший рассказ, а теперь пока надо отделаться от Перевощикова.
Как теперь его вижу, идущего с нами по улицам; этот сжатый рот, эта кисточка на шапке, эта медленная, в такт, поступь и эта скрытая злость против мальчишки, ему вовсе незнакомого.
Перевощиков имел, конечно, инструкцию следить за нашею нравственностью, и он как формалист полагал, что ничем не может он пред начальством показать так свою заботу о нашей нравственности, как посещая нас в разное время и врасплох. Он это и делал в начале нашего пребывания в Дерпте. Однажды он приходит к нам (в дом Реберга, напротив дома Мойера); я в это время был на лекции. Перевощиков садится в проходной комнате, ведущей в наши спальни, и беседует с моими товарищами (Шиховским и Корнух — Троцким). Я, не ожидав такого посещения, вхожу прямо со двора по обыкновению в шапке и иду прямо в мою комнату, и, только отворив дверь в нее, примечаю, что в другом углу сидит Перевощиков. Но было поздно. Перевощиков видел, что я вошел в шапке и не скинул ее тотчас же пред ним, и объяснил это себе моим неуважением к начальству. И мало того, что он объяснил так себе, но донес это, как я после узнал, и в Петербург, по начальству. Мне и в голову не могло придти что — нибудь подобное; тем более что я, оправив мой туалет, вышел из моей комнаты в общую и принял участие в общей беседе с Перевощиковым и товарищами; он не показал и виду, что недоволен мною. Но к концу семестра Перевощиков призывает меня к себе в кабинет, тщательно запирает дверь за собою, садится близко меня и таинственно, вполголоса, спрашивает меня по обыкновению медленно, с расстановкою:
— Скажите, г. Пирогов, какую рекомендацию о вашем поведении я должен сделать высшему начальству?
Я остолбенел. Наконец, собравшись с духом, говорю:
— Какую вам угодно, Василий Михайлович; я тут ничего не могу.
— Но после тех знаков неуважения к начальству, которые я имел случай заметить, судите сами, могу ли я вас рекомендовать с хорошей стороны?
Это что же такое? — думаю я, и ума не приложу, к чему это он ведет. Я прошу объяснения. Причина объясняется. Тогда я оправился, и как ни был я еще молод, но, видя, что имею дело или с злым умыслом, или с мономанией, я встаю и смело говорю:
— Василий Михайлович, вы, конечно, можете очернить пред высшим начальством кого вам угодно, но одно, мне кажется, я имею право
требовать от вас, чтобы вы мотивировали вашу рекомендацию обо мне тем фактом, на котором вы основываетесь. — Сказав это, я распрощался, и с тех пор — к Демьяну ни ногой.
В Петербург пошло донесение Перевощикова неизвестно в каком виде. Из Петербурга прислано мне чрез Перевощикова же строгое замечание, но я его не слыхал от него. Обстоятельства переменились. И я с тех пор Перевощикова встречал только иногда на улицах. Не помню даже, отдал ли я ему прощальный визит, когда он был уволен после скандала, сделанного ему студентами на лекции. Он был ими выбара — банен (ausgetrommelt) также вследствие его подозрительности, мелочности и бестактной обидчивости.
Семейство Мойера, защитившего меня от наветов нашего аргуса [#207], состояло их трех особ: самого профессора, его тещи Екатерины Афанасьевны Протасовой (урожденной Буниной) и семи — восьмилетней дочери Мойера — Кати. Жены Мойера, старшей дочери Протасовой, уже давно не было на свете, и Мойер остался до конца жизни вдовцом.
Эта была личность замечательная и высокоталантливая. Уже одна наружность была выдающаяся. Высокий ростом, дородный, но не обрюзглый от толстоты, широкоплечий, с крупными чертами лица, умными голубыми глазами, смотревшими из — под густых, несколько нависших бровей, с густыми, уже седыми несколько, щетинистыми волосами, с длинными, красивыми пальцами на руках, Мойер мог служить типом видного мужчины. В молодости он, вероятно, был очень красивым блондином. Речь его была всегда ясна, отчетлива, выразительна. Лекции отличались простотою, ясностью и пластичною наглядностью изложения. Талант к музыке был у Мойера необыкновенный; его игру на фортепиано, и особливо пьес Бетховена, можно было слушать целые часы с наслаждением. Садясь за фортепиано, он так углублялся в игру, что не обращал уже никакого внимания на его окружающих. Несколько близорукий, носил постоянно большие серебряные очки, которые иногда снимал при производстве операции.
Характер Мойера нельзя было определить одним словом; вообще же можно сказать, что это был талантливый ленивец. Леность, или, вернее, квиетизм, Мойера иногда доходил до того, что, начав какой — либо занимательный разговор с знакомым, от откладывал дела, не терпящие отлагательства; переменить свое in statu quo2, начать какую — нибудь новую работу или заняться разбором давно уже ждавшего его дела — это сущая напасть для Мойера. Он подходил к делу с разных сторон, приближался, опять отходил и снова предавался своему квиетизму. В наше время Мойер имел уже много занятий по имению своей дочери в Орловской губернии, ездил иногда туда в вакационное время и к своей науке уже был довольно холоден; читал мало; операций, особливо трудных и рискованных, не делал; частной практики почти не имел; и в клинике, нередко, большая часть кроватей оставались незамещенными.
По — видимому, появление на сцене нескольких молодых людей, ревностно занимавшихся хирургиею и анатомиею, к числу которых принадлежали, кроме меня, Иноземцев [#208], Даль [#209], Липгардт, несколько оживили научный интерес Мойера. Он, к удивлению знавших его прежде, дошел в своем интересе до того, что занимался вместе с нами по целым часам препарированием над трупами в анатомическом театре.
Но, несмотря на охлаждение к науке и его квиетизм, Мойер своим практическим умом и основательным образованием, приобретенным в одной из самых знаменитых школ, доставлял истинную пользу своим ученикам. Он образовался преимущественно в Италии, в Павии, в школе знаменитого Антонио Скарпы [#210], и это было во времена апогея славы этого хирурга. Посещение госпиталей Милана и Вены, где в то время находился Руст3, докончило хирургическое образование Мойера.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});