Выдали от университета по мундиру и шпаге на брата и прогонные. Везти нас, под присмотром, поручено было адъюнкт — профессору математики Щепкину. Отправлялись из Москвы: Шиховский [#190] (Ив[ан] Ос[ипович], уже докторант медицины по ботанике), Сокольский (также докторант по терапии), Редкин [#191] (Петр Григорьевич — по римскому праву), Корнух — Троцкий (лекарь по акушерству), Коноплев (кандидат по восточным языкам), Шуманский (по истории) и я.
Собрались все в университетском здании и выехали на перекладных по двое; Щепкин — в своем экипаже.
Мне пришлось ехать с Шуманским. Приходится заметить в общих чертах характеристику моих товарищей. Они стоят того.
За исключением Коноплева, оставшегося в С. — Петербурге, я с другими провел целых пять лет вместе в Дерпте и поневоле изучил. Во — первых, Шуманский, где то он, жив ли? О нем после Дерпта я уже ничего не слыхал; с тех пор он для меня как в воду канул, был замечательная личность; я потом не встречал ни разу подобной, и едва ли где — нибудь, кроме России, встречаются такого рода особы.
Шуманский был старее меня одним или двумя годами; но лицо и особливо светло — голубые, несколько навыкате глаза были немолодые глаза; рост приземистый; сложение довольно крепкое. Способность к языкам и знание языков отличное. Он говорил и писал на трех новейших языках (французском, немецком и английском) в совершенстве; по — латыни и по — гречески научился в Дерпте в два года. Память необыкновенная; прочитанное он мог передавать иногда теми же словами тотчас по прочтении. К своей науке (истории) показывал много интереса. Профессора в Дерпте оставались чрезвычайно довольными его успехами. И, несмотря на все это, Шуманский, пробыв около двух лет в Дер — пте, в одно прекрасное утро, ни с того, ни с сего, объявляет, что он более учиться в Дерпте не намерен, профессором быть не хочет и уезжает домой, уплатив в казну за все причиненные им издержки.
И никто, никто не узнал, какая собственно причина так внезапно произвела такой переворот. Он скоро собрался и с тех пор исчез.
Шуманский был сын помещика, получил очень хорошее домашнее воспитание; с своею семьею он, вероятно, был не в ладах, когда учился в Московском университете и поступил в профессорский институт; этим можно объяснить, почему он избрал учебное поприще вовсе не по желанию, а потом, при изменившихся обстоятельствах, тотчас же переседлался. К тому еще он и попивал.
Я, считаясь его приятелем с тех пор, как мы сделали поездку из Москвы в Петербург вместе, не хотел отставать от него, и в первое время нашего пребывания в Дерпте я сходился иногда с ним и пил вместе Kummel, и несколько раз, как я вспоминаю к моему ужасу, до опьянения.
Еще одно поражало меня в Шуманском. Это какая — то особенная религиозность. Не то, чтобы он был набожен, иногда он позволял себе и свободомыслие, но у него был своеобразный культ. Он почему — то имел особое почтение и доверие к храму Вознесения в Москве, на улице (забыл название, хотя приходилось ходить по ней из Кудрина в универси
тет по четыре раза в день) тогда модной в Москве, славившемуся изящными манерами священнослужителя, про которого рассказывали, что он, проходя во время служения мимо дам, всегда извинялся по — французски: «Excusez, mesdames» (Извините, дамы (франц.)). Этому — то храму Вознесения Шуманский воссылал иногда теплые молитвы на французском языке, и я читал у него несколько импровизированных молитв этого рода, записанных потом в тетрадку.
Второй оригинал из моих московских товарищей был Петр Григорьевич Корнух — Троцкий [#192]. Что — то необычайно угловатое и комическое лежало уже в его наружности. Сутуловатый брюнет, с чертами и цветом лица, делавшими его на вид гораздо старее, чем он был на самом деле, с седлом на носу и резким, гнусливым голосом, Корнух — Троцкий не мог не обращать на себя внимания с первого же взгляда. И действительно, это была личность sui generis (Своеобразная (лат.)).
В Москве между студентами, и даже прежде еще между гимназистами, он был известен за хорошего ботаника; и действительно, по рассказам товарищей, занимался ею с увлечением. Но, рассудив, как он сам сознавался, что ботаника не накормит, он выбрал для занятия предмет более прибыльный. К этому, по словам Троцкого, много содействовал также знакомый ему и в то время известный в Москве акушер Карпинский.
«Посмотри на меня, — говорил ему Карпинский, — у меня, славу Богу, есть что есть, а потому, что мне щипцы накладывать все равно, что орехи щелкать».
И вот Корнух — Троцкий отправляется в Дерпт по акушерству.
Первый месяц ничего; все идет, как надо. Профессор акушерства в Дерпте — старик Дейтш. У него в первый раз в жизни Корнух — Троцкий приглашается тушировать [#193] беременных чухонок, нанимавшихся для этой цели от клиники.
Без смеха не могу вспомнить пластические рассказы Корнух — Троц — кого, как он приступил к невиданному и совершенно для него незнакомому делу, как палец его заблудился, как он, сколько ни искал, не мог достать маточной шейки; а потому и наговорил какую — то чушь, реферируя Дейтшу о результате своих поисков. Услыхал он также намек профессора о необходимости взять у него privatissimum (Совершенно частные уроки (лат.).), то есть заплатить вместе с другими несколько десятков рублей. Это был нож острый. Расходоваться Корнух — Троцкий не любил. «Этак, пожалуй, брат, тут без штанов останешься, прежде чем научишься чему — нибудь». К счастию для него, не прошло и месяца после нашего прибытия в Дерпт, как нас потребовали на tentamen (Предварительное испытание (лат.)) по разным предметам и преимущественно по естественным наукам и греческому языку. Делалось это для того, чтобы узнать пробелы в наших сведениях и потом дать нам возможность заместить их.
И вот акушер мой Корнух — Троцкий экзаменуется у знаменитого профессора ботаники Ледебура вместе с нами. Дают нам несколько растений для определения. Мы — ни в зуб толкнуть, а Троцкий удивляет Ледебура точностию своего определения. Ледебур в восхищении и говорит ему несколько лестных слов. И мы узнаем чрез несколько дней, что акушерство заменено у Корнух — Троцкого ботаникою. Странно также, что этот, уже тогда старообразный человек лет 25–ти, через 20 с лишком лет женится на дочери одного из самых младших наших товарищей (Котельникова [#194], который был только годом или двумя старее меня).
Третий московский оригинал между нами был Григорий Иванович Сокольский [#195], приобретший между нами известность постоянными сражениями с профессорами и вообще с начальством. От М.Я.Мудрова Сокольский получил какую — то особенную привязанность к бруссеиз — му. Чтение нескольких сочинений Бруссе привело его в восхищение своею наглядностью, простотою и логичностью. Он привез с собою из Москвы диссертацию «De dyssenteria» и возился с нею в Дерпте несколько лет, пока, после разного рода переделок и ограничений бруссеизма, факультет в Дерпте разрешил ее защищение. Стараясь отклонить от себя упрек в пристрастии к Бруссе, Сокольский прибавил мотто из Тацита: «Galba, Otto, Vitellius mihi nec beneficio neque injuria sunt cogniti» [#196]. Но за его выходки против немецких профессоров они его сильно прижали и не выслали вместе с нами за границу, а отослали в Петербург для дальнейшего усовершенствования к Карлу Антоновичу Майеру в Обуховс — кую больницу, которому он потом так насолил столкновениями при постели больных, что тот рад был от него отделаться, и через год Сокольский явился к нам в Берлин, а здесь выкинул весьма рискованную для того времени штуку, уехав из Берлина без паспорта в Цюрих к Шенлейну [#197] и в Париж к Леру [#198].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});