Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Недавно набросали вы детский отрывочек, помните? — Лионгина подошла к пианино, взяла несколько нот. — Тогда мне не понравилось, для детской партитуры слишком сложно. А в теме симфоньетты мотив прозвучал бы естественно, разумеется, если ввести его несколько раньше.
— Потом — вот так? — Ляонас Б., сжав одной рукой пальцы Лионгины, пробежал другой по низам клавиатуры. — А ведь неплохо! Что-то вытанцовывается. — Он дышал ей в лицо, не заботясь о манерах и производимом впечатлении. — Вам никогда не казалось, Лионгина, что в четыре руки мы бы с вами горы свернули? Всюду — не только за пианино?
— Нарушилась бы красивая игра. — Она осторожно высвободила пальцы.
— Игра? Только игра? — Его рука повисла в воздухе.
— Ах, товарищ директор, красивая игра тоже чего-то стоит, не правда ли?
— Да, Лионгина, да. — Он молитвенно прижал руки к груди. — Вы, как всегда, правы.
— Итак, разрешите поздравить вас с новым произведением и убежать. Я еще не докладывала вам? Наконец-то привидение явилось.
— Кто, кто?
— Игерман. Ральф Игерман.
— Каким образом?
— Прибыл на летающей тарелочке, управляемой астронавтами с созвездия Орион. Теперь отдыхает.
— Лихой парень. Халтурщик, да? — рассмеялся директор.
— Не парень. Этакий представительный мужчина, хотя и потрепанный. Вероятно, за пятьдесят. — Лионгина уже пожалела, что заговорила об Игермане.
Ляонас Б. почувствовал ее отчуждение.
— Ваша шубка, то есть шубка Асты… Думаете, звонка и письма хватит? Если шубка дешевая и красивая, найдутся опасные соперницы.
— Письмо — один из возможных ходов… Как в шахматах.
— Прекрасно, прекрасно. Скажите, как это сочетаются в вас два существа — практическое и романтическое? То ваша головка забита шубкой, то одним мановением руки спасаете мне произведение! Не обижайтесь. Я очень уважаю и люблю вас.
— Отвечу, тоже уважая и любя вас. Романтическое — умерло. Так давно умерло, что, начни я искать его, могилки бы не нашла — все травой заросло.
Трубку никто не снял. Наверно, Алоизас отправился на лекции. Набирая номер, она подумала об Алоизасе, о его лице, искаженном гримасой тоски. Хотелось опереться на стену, пусть и не особенно прочную, чтобы перестали мелькать предметы, сдвинувшиеся со своих обычных мест, чтобы саму не шатало и не подмывало делиться опасными признаниями. Зачем надо было откровенничать? Если кажешься своему шефу более умной и красивой, чем есть на самом деле, — пусть себе! Взаимоотношения между начальником и подчиненной в данный момент ее не занимали, равно как и шубка, хоть и удалось изрядно приблизиться к ней.
Лионгина закурила, выдохнула дым ка свое отражение в полированной поверхности стола. Неужели даже шубка, ради которой из кожи вон лезла, больше не нужна? Не ждала я этого от тебя, Лина! Какой же ты после этого коммерческий директор? Тут, где многие поглядывают на тебя свысока только потому, что пищат на освещенных прожекторами подмостках, твой внешний вид — твоя крепость. Ухоженные ногти, прическа, модные туфли, время от времени — как можно чаще! — новые модные тряпки — самые надежные твои союзники. Для женщины быть на высоте значит — шагать в ногу с модой. Повтори! Не помогает. Ничего не хочу! Даже курить. Нет, чего-то все-таки хочу…# Серьезно поговорить с Алоизасом! О чем, боже? Не знаю. Поговорить. И не когда-нибудь — немедленно. Глупо, бросив все, мчаться, чтобы потолковать неизвестно о чем. Снова об А., которого не существует? Снова о Гертруде, которая не умерла — косится на тебя до сих пор? Хорошо, не будем говорить. Лишь гляну на него при свете дня. Видимся только рано утром или поздно вечером в призрачном, искажающем голоса, лица и намерения искусственном освещении, когда злит каждое ненужное слово, а ведь они самые главные — ненужные, произносишь их не думая, а потом из-за них терзаешься. Утром отвратительно ссорились, да еще при Ане. Убиралась бы поскорее. Правда, если бы не она, мы бы сцепились. Я ведь уже поднимала руку… Ударила бы? Его, которого однажды уже ударила, так ударила, что, пошатнувшись, он не может распрямиться всю жизнь? В горах, в тех проклятых горах! Ударила тогда не его — его гордость, чувство мужского достоинства, без которых он беспомощнее младенца. Проклятые, проклятые горы, как многократно говорил Алоизас. Придавили, расплющили нашу жизнь ледяной лавиной. Чего еще хотят? Какой долг требуют? Никто ничего от тебя не требует, хотя тебе и хотелось бы, по женскому тщеславию, чтобы требовали. Растрескавшийся обломок скалы… Здравствуй и прощай; цветок при встрече (этот он упустил), гвоздику при отъезде — этой не избежит. Скажу Алоизасу, чтобы не тревожился! В спешке не попрощалась по-человечески, как он любит и как мы привыкли. Опасность выдуманная. Мелькнул и пропал недобрый знак. Вот я, вот ты, Алоизас, — что изменилось? Вот целую тебя среди дня, как прежде не делала. Не надеялся? И я, мой милый. Будем жить дальше, как жили, ни хорошо, ни плохо, средне, как большинство семей.
Лионгина вскакивает. В коридоре — улыбающийся Пегасик. Миновала его, остановив жестом, чтобы не приближался. Легко поймала такси. Летела по городу, который был своим, настолько своим, что и не замечала его. Теперь любовалась холмами и уже посеревшими откосами над долиной реки, ползущей из лесов. Город пахнул палой листвой, хвоей и даже поздними грибами.
Большое красное здание выгибалось на темно-зеленом, поросшем соснами холме. Казалось, деревья растут прямо из его крыши вместе с антеннами. Впечатление красоты и уюта исчезло за железными воротами, где стыли бельма вытоптанных газонов и цветников. Длинный, чуть ли не километровый коридор пересекался другим таким же. Стены, покрашенные ядовито-зеленой масляной краской, исцарапанные множеством каблуков, обильно навощенный пол… Лионгина скользила по нему, словно по обледеневшей мостовой. Губертавичюс в девятой группе, объяснили ей в канцелярии и глянули так, что пришлось назваться. Такая молоденькая, жалостливо посмотрели те же самые расспрашивающие глаза, Губертавичюс-то куда старше.
Лионгина стучала каблучками по бесконечному коридору, читая таблички на аудиториях и следуя указателям. Из-за пронумерованных дверей время от времени доносились то голос диктующего преподавателя, то взрыв дружного смеха. Тут царили подростки, их трудно обуздываемые желания и вожделения. Встреченные мальчишки с тряпками или повязками на руках впивались в нее глазами, словно в ровесницу.
Коридор разветвлялся, Лионгина заблудилась и уже хотела было спросить, где девятая группа, когда издали долетел гул, будто она приближалась к водопаду. У двери подпирали стену и покуривали два высоких парня в джинсах. Один выпустил струю дыма в ее сторону.
— Девятая группа, ребята? — Лионгина уклонилась от дыма.
— Точно, девятая. — Тех, кого она назвала ребятами, гул не удивлял.
— А для вас что, лекция не обязательна? — Лионгина, подавляя раздражение, задорно глянула на них.
— Обязательна, — ответили охотно, в два голоса. — Преподаватель отпустил.
— Проветриться?
— Нет. Сделать пи-пи!
Дылды заржали, подталкивая локтями друг друга. Несколько шокированная, Лионгина пошла вперед, провожаемая их репликами. Они оценивали ее фигурку. Благосклонно, хотя и грубовато.
Гудела именно девятая группа. Стоял шум, как в ремонтном цехе небольшого завода, — галдело, дралось, жевало и еще невесть чем занималось несколько десятков парней. Передние скамьи пустовали, лишь кое-где — одинокая голова, зато на задних шла борьба за местечко, словно в набитом в часы пик троллейбусе. Залезшая под стол компания резалась в карты, голоса преподавателя, вещавшего с кафедры, слышно не было. Алоизас бормотал что-то, шелестя аккуратными, сохранившимися еще со времен преподавания в институте, листочками, аудитория им не интересовалась, как, впрочем, и он ею. Поглядывал по сторонам, шевеля губами и оглаживая бороду, чтобы не топорщилась, но жующих и режущихся в карты не замечал. Проигравшего драли за уши, прыщавый подросток с тонкой шеей громко верещал под дружный хохот всей компании. Неужели Алоизас, возвышаясь над кафедрой, спит с открытыми глазами, автоматическими движениями защищаясь от пронзительных, взрывающих однообразный гул криков? Нет, не спит. Внезапная возня и непристойный выкрик заставили его встрепенуться, визгливо воззвать:
— Тише, коллеги! Будьте любезны, тише!
Шум стал еще яростнее, Алоизас, тоскуя по звонку, отвернулся, уставился в окно. Лионгина, холодея, заметила у него на спине рисунок мелом. Со всеми подробностями была изображена муха. Огромная навозная муха. Что это означает? Кровь ударила в голову, помутился белый свет — Лионгина больше не видела ничего, кроме мухи. Как они смеют, трусливые щенки, издеваться над добротой? Едва удержалась, чтобы не ворваться в аудиторию. Алоизас снова взвизгнул, отреагировав на хлопок, — словно пробка выскочила из бутылки, на сей раз в его голосе проскользнули нотки веселья, и она внезапно засомневалась, являются ли покорность, равнодушие, безучастность — неизвестно, как назвать такое состояние души! — добротой. Может — местью? Алоизас издевается над собою, чтобы кому-то другому было во сто крат больнее. Мне мстит? Своему призванию, в котором разочаровался настолько, что не способен собственноручно прогнать навозную муху? А может, жизни, по которой волочится, толкаемый обстоятельствами? Чем больше унижают, тем больше уверяется в собственной правоте, тем весомее кажутся ему доказательства, что все тщетно, заранее обречено? Попытки удержаться на высоте, когда нет влекущей цели, — у одних лишь прикрытие для жестокости и тупости, у других — слабости и покорности, а реальная муха, такая же навозная, как нарисованная, может, даже отвратительнее, — разве не видит она этого, когда беззаботно жужжит, красит волосы, пробивается на парад мод? Лионгина стояла, не решаясь ни убежать, ни обратить на себя внимание.
- «Мой бедный, бедный мастер…» - Михаил Булгаков - Советская классическая проза
- Мариупольская комедия - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- В глухом углу - Сергей Снегов - Советская классическая проза