Оставалось лишь тупо наблюдать за Марфинькой, словно бы это я, незваный, причалил в чужой дом и по своей воле остался в нем, угнетая своим присутствием хозяйку.
Гостья умело разобрала костлявый диван, с хлопаньем и треском раскинула простыни, взбила подушки, ласково вскидывая их в воздух, чтобы разбудить слежавшееся за целую вечность птичье перо. Сголовьица были ручной работы, материно приданое, которое она сготовила еще в девичестве, теребя перо и набивая наволоки, но, увы, так и не пришлось им погордиться перед свадебщиками. Марфа устраивала постель с такой обыденкой, словно бы век жила здесь; она без спросу находила все нужное, будто сама стирала и отглаживала белье, укладывала в стопки; шарила по шкафам, еще помнящим ласковое шебуршание Марьюшки. Это была женщина из горного племени, с детства приученная к гнездовью, и то, что не свила его до сего дня, наверное, мучительно изводило ее и довело наконец до некоторого расстройства. Порченная городом, театром, науками, необязательностью, ветреностью отношений, лживостью, что обыкновенно царят в огромных людских скопищах, небрежностью к отцовым заветам, Марфа так внутренне искрутилась, так далеко ускочила от своего девичьего восторженного идеала, что уже не могла разглядеть в будущем ничего доброго… Темень ожидала впереди, одна долгая безрадостная ночь. Тоска изъедала бедную, тоска жизни, и это чувство нельзя было залечить или искоренить…
Так оправдывал я гостью, с жалостью глядя на ее хлопоты, потому что и сам не далеко уехал от нее. Темное, злорадное, любострастное разрасталось во мне с каждой минутою, как на дрожжах, но я не давал ему власти; и в том, что владею собою, не потрафляю дьяволу, находил свое удовольствие. Хотя, что в том дурного, если прыгну к бабе в постелю, зароюсь носом во влажную, пахнущую шампунем подмышку, ведь не силком же собираюсь взять, но по взаимной страсти. «Не случайно же кинуты две подушки, – подумал я, вслушиваясь, как прерывисто шумит в ванной душ. – Марфинька играет, задорит, ставит нарочитые искусные переграды, чтобы заманить меня, распалить охоту, вогнать в ератик, но, как ни искусны женщины в ловле мужиков, всякая их интрижка и ловкий будто бы замысел, на самом деле шиты белыми нитками и рассчитаны на ретивых, склонных к блудням кобелей, и не более того… Но меня не провести, не завлечь в коварные сети – я вижу чужие намерения на десять ходов вперед и на десять сажень вглубь…»
Я прошел в передний угол. Как вестница неизбежной беды, светила багровая, надраенная до тревожного блеска луна, похожая на медяный поднос. За книжным шкафом таилась забытая сиротская Марьюшкина кровать с деревянными голыми щитами. Постель была скатана и навсегда засунута на антресоль…
«Мама, мама, и на кого ты меня спокинула? Видишь ли ты, как погибает твой неразумный сын?»
Голову легко вскруживало, сердце плавно то поднималось к горлу, то откатывалось в грудину, вроде бы напевая: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…» Во мне возникло такое ощущение, будто весь дом-муравейник выставили на гигантские качели, подвешенные к небесному своду. Меня шатнуло, я на секунду лишь осторожно присел на неровные щиты, дожидаясь, когда выйдет из ванной комнаты Марфинька… Откуда-то издалека, из лесу, окутанного ночною мглою, донесся ласковый голос лешачихи: «Павел Петрович, вы спите?» Я улыбнулся, хотел откликнуться, но язык присох к деснам…
2
Спал я долго и вроде бы беспробудно, но слух мой был настороже. Оболочка моя пласталась бездыханно, а бесплотный дух витал по комнате, сторожил спящую женщину, ловил ее дыхание, касался жестких спутанных волос, приникал к набухшим, горестно измятым губам, соленым от слезы. Мучительно странным было это раздвоение, когда ты упорно заставляешь себя спать, не маяться и не мечтать о зряшном и грешном, но дух твой, отделившись от тела, упорно дозорит, с томлением ловит каждый скрип в комнате и бряк распахнувшейся форточки, нечаянный вскрик на улице и шорох занавеси, надуваемой ветром. К утру я так устал каждой костомахой, так обессилел, словно на мне цепами молотили снопы. Но в какой-то час я вдруг мертвецки забылся, и бестелесная душа покинула меня.
Во сне иль наяву увидел я Марфу, крадущуюся на цыпочках к окну, в котором стояла багровая полная луна. С плеч женщины спадала длинная прозрачная розовая кисея, через покровец просились на волю приотекшие от тяжести груди с набухшими сосцами, обводы гибкого тела напоминали кувшинец для молока, но там, где полагалось быть полным лядвиям, от самой рассохи серебрился чешуею русалочий тяжелый хвост, по-кошачьи сердито волочащийся по полу. Эко чего набрендит-то со сна, будто бы подумал я, беспонятливо вглядываясь в лунный тревожный зрак, в багровой глубине которого, словно бы в озерце спекшейся крови, отпечатался силуэт гостьи тьмы. Этот кувшинец для молока венчала не рыжая головенка Марфиньки, но бычья рогатая личина с тяжелым загривком и потной курчавой шерстью с зализами на макушке. «Господи, не святки же… чтоб ряженой-то ходить да людей мутить», – невольно окстился я, чтобы прогнать наваждение, этот бесовский призрак, что проник в мою бобылью нору и принес в нее любострастной заразы… Я подкрался сзади, чтобы сдернуть личину; я даже ощутил тяжелый зверной запах застоявшегося на вязке быка, но не нашел ни прорешки, ни зазора – так слитно, вросше сидела огромная головизна на тонких приспущенных плечах. «Чур тебя! Чур тебя, касть!» – грозно воззвал я и тут же, сломав от робости голос, тонко, по-овечьи, проблеял, побарывая сердечный страх. – «Марфинька, это я, Павел». Бычья морда медленно полуобернулась, лазоревый глаз, вылупливаясь из темной ямы, вдруг вспыхнул ало, из него, как клинок из ножен, вынырнул острозаточенный рог, зацепил меня в пах и кинул в дегтярное варево угасающей ночи… Я заверещал не столько от боли, сколько от испуга, цепляясь за любую, даже крохотную державу, чтобы заякориться к спасительной земле… И тут со взгорка, из насаженного до боли родимыми избами, протянулась мне вдогон материна горячая рука и спасительно поймала за растопыренные пальцы: «Не бойся, сынушка! Я с тобой, милый!»
– Паша, не кричи… Я с тобою, Пашенька, мрак кругом, можно заблудиться… Милый, одному не выжить, не справиться, сожрут звери, надо держаться друг друга. Я по себе знаю, звери кругом, звериные рыла. Глаза закроешь, а кругом хари, мерзкие хари. – Марфинькин горячечный шепот сначала сочился, казалось бы, из-за окна, но наконец пробил болотную хмарь, что-то живое проросло сквозь мхи, словно бы аленький цветок пробился через ржавь и водянину, встал на жидкой кочке и загорелся крохотным пламенем. Наконец последним усилием я пробил макушкою клейкое торфяное месиво и вынырнул на божий свет. В голове прояснилось, нехотя приотступила дурнина, луна отекла за ближний дом