действительно очень занят и не могу сейчас приехать, не могу и рукописями заняться – ведь и не обещал! – и может быть найти кого-то еще или уж подождать, пока я не закончу со своей «Пирамидой-2» и альбомами. Я постоянно говорил о своей почте, о том, что многим из них моя помощь нужна больше, чем ей сейчас, это мой долг, я просто обязан написать эту повесть и как можно быстрее и ни за что другое взяться пока не могу. Ведь время нужно, время, большая вещь получается, а материал тяжелый…
– А вы отдохните, – отвечала она. – Вам обязательно нужно отдохнуть, отвлечься. Приезжайте, можете жить у меня, сколько хотите, я не буду вам мешать, я могу вообще пожить у подруги. У нас ведь здесь воздух не тот, что у вас, и лес, и грибы. И фотографировать можете сколько угодно…
Стихотворение в том письме (вместе с посылкой) было вот какое.
ПРОСТО ТАК…
Зачем так мучают меня
Все ваши повести и чувства.
Я вчитываюсь в них, скорбя
И – отдавая дань искусству.
Сирень, кистями, за окном
Уже цвела, уже поблекла.
А я тоскую об одном,
Что мы – два разных человека.
У каждого – своя судьба
И быт по-разному устроен.
Как вольный ветер – вы всегда.
От ветра – бури. Ветер – воин.
Неситесь ветром по судьбе
Своей, чужой и неизвестной,
Подобно пущенной стреле
Над розами, в ущелье тесном.
Пусть в ваши поздние года
В вас будет мысль – жива,
Пусть боги вас оденут
В брабантские кружева…
На этом стихотворение обрывалось, а на двойном листе бумаги, вырванном из школьной тетради, осталось почти три чистых страницы.
Она все понимала?
Но мне от этого было только хуже. Она все понимала, как будто бы, но было нечто выше ее, с чем справиться она не могла.
Не во мне тут дело, я понимаю. Не во мне конкретном. Непрожитая жизнь ее, свернутая, очевидно, как весенний росток папоротника и скованная жестоким морозом, вдруг отогрелась. Вдруг начала распрямляться, требуя солнца, света, властно желая всего того, что и положено человеку. Женщине. Сам того не ведая, я оказался тем теплым лучом… Обманчивым. Потому что ответить тем же не мог.
И – все понимая, сочувствуя, переживая – я по телефону был порой слишком резок. Она прощала и звонила опять. И письма приходили одно за другим.
Мальчик, ты как-то спросил,
Может, мне что-либо нужно.
На правду уж не было сил…
И что я отвечу, к тому же?
А нужно мне, с первого дня
Ласки твоей, поцелуя.
Время прошло, не щадя…
Нежность тебя – не волнует…
Писала она, на мой взгляд, здорово. Главным образом не стихотворения, правда, а именно – воспоминания. Мне очень нравилось. Главное: она не старалась казаться, она – была. Она не думала над строительством фраз, она смогла раскрепоститься, открыться – и речь ее лилась естественно и свободно. Это был то ли дневник, то ли поток воспоминаний, или, может быть, бесконечное письмо другу о прошлом. Она делилась пережитым, изливала душу без навязчивости, занудства, взывания к сочувствию, без истерик. Но…
Но это и было страшно. Страшно от того, что нормальная человеческая жизнь – то, что как-то принято считать человеческой жизнью – для нее как бы и не начиналась. Ведь мир бесконечен, и столько кругом красоты! Но не для нее.
Почему?! И почему все этакое открылось для нее, как будто бы, только теперь?
«Милосердие»
(рассказ В.В.Бобрович)
У меня умирал сын. Маленький, грудной. А я была в дороге, и молока у меня не было. Дорога длинная. От Хабаровска до Москвы поезд шел 8 суток. И еще ночь от Москвы до Ленинграда. В каком состоянии я находилась, поймет каждый.
Спать приходилось урывками. Вагон был купейный. Сначала со мной ехали муж с женой средних лет. Он военный. Она избалованная обывательница. Держались они отчужденно и холодно, несмотря на то, что я старалась делать все, чтобы их не беспокоить. Через трое суток они вышли где-то в Иркутске.
Сына надо было кормить грудным молоком, тогда еще его можно было спасти. Но молока не было, и я брала на станции топленое молоко, разводила кипятком и так кормила его. Где-то возле Кунгура ночью я вышла в тамбур, сынок уснул, и я воспользовалась минуткой, чтобы оглядеться, вздохнуть.
К вагону подошла просто одетая молодая женщина с грудным ребенком и стала просить проводника, чтобы он взял ее без билета и провез 5-6 станций. Проводник не брал, говоря, что у него купейный вагон и чтобы она шла в хвост поезда, в общий – возможно, там ее пустят. Но женщина канючила. Речь ее была какой-то странной. Или она была не русской, или был дефект речи. Скорей всего, она была чалдонка.
Дело было весной, но в Сибири еще лежал снег, и было холодно. Женщина упрямо цеплялась за поручень, и проводник отрывал ее руку. Другой рукой она прижимала к себе ребенка. Я вмешалась и стала просить проводника, чтобы он ее взял. Но он уперся: нет, и все. Тогда я достала кошелек, вынула 25 р. и дала ему. Проводник «подобрел» и сказал, чтобы она садилась, так как поезд отправляется. Она поднялась по ступенькам, и я повела ее в свое купе.
Войдя, она спокойно положила ребенка на нижнюю полку, развернула свои платки, разделась и стала перепеленывать своего мальчика. Сменив ему пеленку, она села его кормить. И все это молча. За это время я сказала ей, что у меня болеет тоже сын. И попросила ее сдоить немного молока или покормить моего сына. На все это она не отозвалась ни единым словом.
Спокойно накормив своего ребенка, она уложила его на свои платки и продолжала молча сидеть. Я пересела рядом с ней и со слезами на глазах просила у нее хоть 20-30 грамм молока. Ах, как я хотела этого молока. Я прямо видела, чувствовала, как оно льется в ротик моего сыночка. Я умоляла ее и даже, вопреки себе, упрекнула за то, что ведь заплатила за нее проводнику.
Видимо, я ей надоела. Да и проехали мы три или четыре пролета. Вдруг она начала одеваться, потом взяла ребенка на руки и, подойдя к двери купе, сказала:
– А кто тебя просил платить? Он бы и так меня повез.
С этими словами она вышла.
Как я плакала от горя, от обиды за сына, за себя, за свою нескладную судьбу. А женщина