а потом «хорошо давал на чай».
Был у дядьки Степана и посветлее смех — изредка, немного, но был. Пасет он, скажем, корову — приписывает на поводу на «стенке», полевой дороге, или на луговинке среди посевов. И соседские дети тоже приписывают. Поговорить малышам охота не только между собой, но и со стариком. Ищут о чем. За роскошной летом хлебной долиной, поодаль на пригорке, над хатами и деревьями местечка светло возвышается церковь, белая с салатовыми куполами.
— Дядька, а церковь перед троицей побелили, — начинает ближайшая к старику, более разговорчивая девочка.
— Д-да, побелили, — соглашается он.
— Дядька, — не унимается соседочка, — а как это ее побелили? Так же высоко! Как?
— Очень даже, уважаемая, просто: повалили, побелили и опять поставили.
Своих детей он, конечно, тоже любил. Но их было много на такую бедность, к тому же еще оба пария не очень удались. Старший, которого звали по кличке Жмака, сам бросил учиться, по два года походив в первый и второй классы, а младшего, Мишу, выгнали из третьего за безнадежные двойки и злостное хулиганство.
— Д-да, — говорил об этом дядька Степан, — оба выбыли по сокращению штата.
Слова такие дядька любил. К нам вечерами заходил он часто, сидел, рассказывал долго. И почти всегда, уходя, маме нашей, что неутомимо сидела за прялкой, говорил из оперетты, которую когда-то не однажды слушал из-за сцены, будучи пожарником, — старик старухе говорил:
— Д-да… До свиданья, Джульетка, послезавтра я приду.
Но приходил и назавтра.
И ОН, И ЕГО
Куда веселее был второй Тивунчик, дядька Алисей, тот самый, которого бог знает почему прозывали Ривкой.
Его уже давно, между прочим, нет, более десяти лет, а я недавно, в солнечный день и в светлом настроения одни идя по варшавской восстановленной улице Краковское Предместье, вспомнил дядькино присловье. На польском языке на нижнебайдунский лад:
«Шла панн Ядкóва по Краковским Пшедместьи и потеряла седэмнасте злотых. Кеды цивильны зналяс — проше отдать, а кеды жолпеж — сгинэнло на веки векув. Амэи»[38].
Если разлить на столе немного воды и рядом немного молока, чтобы эти лужицы сошлись, границу между водой и молоком не проведешь. Это я где-то прочел, в чьем-то рассуждении об этнографических границах.
У нас, белорусов, они размываются с пяти сторон, на стыках с Польшей, Литвой, Латвией, Россией и Украиной. Это на границах. А в середине? В нашем западном углу?
Моя бабушка по маме с пятнадцати лет служила в имении горничной и потом всю жизнь, будучи православной, молилась по католическому молитвеннику — кантычке. Приучила к польским молитвам и деда. Тем более что деда, еще молодого, повстанцы восемьсот шестьдесят третьего года брали в обоз и потом он «отбывал покаяние при Несвижском монастыре», может, потому, что Нижние Байдуны при крепостном праве принадлежали Радзивиллам. За православные грехи дед колол католические дрова, носил воду, целыми днями косил метлою. Наша Ульяна, от которой я все это слыхал, сама помнила еще, как дед, уже старик, значительно позже того покаяния, молился «по-пански». Деда по маме звали Иван, а деда по отцу — Данила. Кого-то там хоронили из наших родных, и дед Иван, пока привезли попа, читал над покойником по кантычке. Дошел в той «литани» до слов «свенты» Данéлю, мудль се за нами»[39], глянул на свата Данилу и — грешный белорус — засмеялся. На отпевании!.. Данила также был панским батраком, только в другом имении, также немного калякал по-польски, — видать, его там Данелем и звали.
Отец наш с самой молодости от кнута дворового пастуха подался в город, на железную дорогу, много ездил и;о Европейской России, Украине, Молдавии, Закавказью, кое-как приобщился к русской культуре, любовь к ней привив и нам, сестрам Ульяне и Наде, брату Павлу, который остался в Советском Союзе, Андрею и мне. Но в его, в отцовых, рассказах мы слышали много и украинского: и анекдоты, и песни, и так, отдельные слова.
Ну, а если уж говорить о нас, том поколении «западников», чьи детство и юность пришлись на межвоенное двадцатилетие под буржуазной Польшей, так нас тогда «размывали» изнутри, и школа, и служба в армии, и тюрьма, и податные столкновения с не лучшими сынами братского народа…
Дядька Алисей бывал тоже далеко. Солдатом служил в Чите, воевал в Румынии и в Галиции, а в молодости, до солдатчины, работал в имении пани Ядковой сыроваром. Правда, сыры однажды было не удались, и, чтобы затереть следы, хохотун Ривка еще с одним таким мастером, не из нашей деревни, въехали с груженым возом на старый погреб, и он провалился.
И присловье о «седэмнасте злотых» оттуда.
Школьником я охотно рисовал. Наиболее охотно «портреты». То карандашом, то акварельными красками. Не с натуры, а больше по памяти или «срисовывал» из книг, с открыток. Однажды, дома, это был Христос в терновом венце. Над этой копнен и застал меня дядька Алисей, мой частый наблюдатель и советчик. Малый, как мать говорила, «маляр» подпер щеку языком и делает вид, что ему безразлично, кто там стоит за плечами, а седой оптимист присматривался сначала молча, а потом. не выдержал:
— Вот, вот! Давай!.. Пане боже, ты меня ствóжил, а я тебя намалевал, спшедал и пенендзы пшепил!..
Тоже, видимо, вспомнилось из имения, что ли, из батрацкого фольклора.
Мать моя, когда уже и старухой была, могла иногда запеть за прялкой или за шитьем не только родное «Учора не быÿ, сягоння не быÿ», не только русское «Все люди живут, как цветы цветут», но и такое вот «польское»:
Сядем, поедем, каханнё маё,
Ниц не паможа плаканнё тваё,
Ниц плаканнё не паможа —
Стоён копи, стоён вроны
Юж заложены…
Дядька Алисей заходил в нашу хату один раз, например, с такою прибауткою:
Пришел, притопал козел под оконце:
«Аль прядут, аль ведут девки веретенца?..»
Это тогда, когда в хате были пряхи, хотя и давно уже не девушки, о которых дальше говорилось так:
И прядут, и ведут, веретенца шумят.
А как прясть не желает — за козла ее отдать.
Иной раз присказки были еще более некстати — лишь бы веселые. Скажем, такая о переборчивой паненке:
«Святая покрова, пшиедзь хоть на паре коней — дальбуг же не пуйда! [40] А потом, в девках насидевшись: «Свенты Доминику, пшиедзь хоть на одном конику — дальбуг же пуйда!»
Все та же смесь белорусского с