Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жить бы, и письма писать, и качаться в качалке,
Как на балконе, как в утлом вороньем гнезде,
В ласточкином, глинобитном, прилепленном к балке.
Море с такой высоты… Я хотел бы обнять
Всех, голова моя кружится, на опьяненье
Это похоже… и облачным клочьям под стать
Пена белеет, как сброшенное оперенье.
Что там, побоище? Может быть, линька в раю?
Странно, что соль к этим взбитым подмешана сливкам.
Всё, что кричу, ветром сорвано, всё, что пою, –
Ласточке трудно судить в небесах по обрывкам.
ПЧЕЛА
Пятясь, пчела выбирается вон из цветка.
Ошеломлённая, прочь из горячих объятий.
О, до чего э эта жизнь хороша и сладка,
Шёлка нежней, бархатистого склона покатей!
Господи, ты раскалил эту жаркую печь
Или сама она так распалилась – неважно,
Что же ты дал нам такую разумную речь,
Или сама рассудительна так и протяжна?
Кажется, память на время отшибло пчеле.
Ориентацию в знойном забыла пространстве.
На лепестке она, как на горячей золе,
Лапками перебирает и топчется в трансе.
Я засмотрелся – и в этом ошибка моя.
Чуть вперевалку, к цветку прижимаясь всем телом,
В жёлтую гущу вползать, раздвигая края
Радости жгучей, каленьем подёрнутой белым.
Алая ткань, ни раскаянья здесь, ни стыда.
Сколько ни вытянуть – ни от кого не убудет.
О, неужели однажды придут холода,
Пламя погасят и зной этот чудный остудят?
* * *
Эта тень так прекрасна сама по себе под кустом
Волоокой сирени, что большего счастья не надо:
Куст высок, и на столик ложится пятно за пятном.
Ах, какая пятнистая, в мелких заплатах прохлада!
Круглый мраморный столик не лёд ли сумел расколоть,
И как будто изглодана зимнею стужей окружность.
Эта тень так прекрасна сама по себе, что Господь
Устранился бы, верно, свою ощущая ненужность.
Боже мой, разве общий какой-нибудь замысел здесь
Представим, – эта тень так привольно и радостно дышит,
И свежа, и случайность, что столик накрыт ею весь,
Как попоной, и ветер сдвигает её и колышет,
А когда, раскачавшись, совсем её сдёрнет – глаза
Мы зажмурим на миг от июньского жёсткого света.
Потому и трудны наши дни, и в саду голоса
Так слышны, и светло, и никем не задумано это.
БОГ С ОВЦОЙ
Бог, на плечи ягнёнка взвалив,
По две ножки взял в каждую руку.
Он-то вечен, всегда будет жив,
Он овечью не чувствует муку.
Жизнь овечья подходит к концу.
Может быть, пострижёт и отпустит?
Как ребёнка, несёт он овцу
В архаичном своём захолустье.
А ягнёнок не может постичь,
У него на плече полулёжа,
Почему ему волны не стричь?
Ведь они завиваются тоже.
Жаль овечек, барашков, ягнят,
Их глаза наливаются болью.
Но и жертва, как нам объяснят
В нашем веке, свыкается с ролью.
Как плывут облака налегке!
И дымок, как из шерсти, из ваты.
И припала бы к Божьей руке,
Да все ножки четыре зажаты.
* * *
Почему одежды так темны и фантастичны?
Что случилось? Кто сошёл с ума?
То библейский плащ, то шлем. И вовсе неприличны
Серьги при такой тоске в глазах или чалма!
Из какого сундука, уж не из этого ли, в тщетных
Обручах и украшеньях накладных?
Или все века, художник, относительны, – и, бедных,
Нас то в тогу наряжают, то мы в кофтах шерстяных?
Не из той ли жаркой тьмы приводят за руку в накидке,
Жгучих розах, говорят: твоя жена.
Ненадёжны наши жизни, нерасчётливы попытки
Задержаться: день подточен, ночь темна.
Лишь в глазах у нас всё те же красноватые прожилки
Разветвляются; слезой заволокло.
Ждёт автобус отступающихся в луже на развилке
С ношей горестной; ступают тяжело.
И в кафтане доблесть доблестью и болью боль останутся,
И в потёртом тёмном пиджаке;
Навсегда простясь, обнять потянутся
И, повиснув, плачут на руке.
* * *
Камни кидают мальчишки философу в сад.
Он обращался в полицию – там лишь разводят руками.
Холодно. С Балтики рваные тучи летят
И притворяются над головой облаками.
Дом восьмикомнатный, в два этажа; на весь дом
Кашляет Лампе, слуга, серебро протирая
Тряпкой, а всё потому, что не носом он дышит, а ртом
В этой пыли; ничему не научишь лентяя.
Флоксы белеют; не спустишься в собственный сад,
Чтобы вдохнуть их мучительно-сладостный запах.
Бог – это то, что не в силах пресечь камнепад,
В каплях блестит, в шелестенье живёт и в накрапах.
То есть его, говоря осмотрительно, нет
В онтологическом, самом существенном смысле.
Бог – совершенство, но где совершенство? Предмет
Спора подмочен, и капли на листьях повисли.
Старому Лампе об этом не скажешь, бедняк
В Боге нуждается, чистя то плащ, то накидку.
Бог – это то, что, наверное, выйдя во мрак
Наших дверей, возвращается утром в калитку.
* * *
Кавказской в следующей жизни быть пчелой,
Жить в сладком домике под синею скалой,
Там липы душные, там глянцевые кроны,
Не надышался я тем воздухом, шальной
Не насладился я речной водой зелёной.
Она так вспенена, а воздух так душист!
И ходит, слушая весёлый птичий свист,
Огромный пасечник в широкополой шляпе,
И сетка серая свисает, как батист,
Кавказской быть пчелой, все узелки ослабив.
Пускай жизнь прежняя забудется, сухим
Пленившись воздухом, летать путём слепым,
Вверяясь запахам томительным, роскошным.
Пчелой кавказской быть, и только горький дым,
Когда окуривают пчёл, повеет прошлым.
* * *
Л. Дубшану
Бессмертие – это когда за столом разговор
О ком-то заводят, и строчкой его дорожат,
И жалость лелеют, и жаркий шевелят позор,
И ложечкой чайной притушенный ад ворошат.
Из пепла вставай, перепачканный в саже, служи
Примером, все письма и все дневники раскрывай.
Так вот она, слава, земное бессмертье души,
Заставленный рюмками, скатертный, вышитый рай.
Не помнят, на сколько застёгнут ты пуговиц был,
На пять из шести? Так расстёгивай с дрожью все шесть.
А ежели что-то с трудом кое-как позабыл –
Напомнят, – на то документы архивные есть.
Как бабочка, ты на приветный огонь залетел.
Синеют ли губы на страшном нестрашном суде?
Затем ли писал по утрам и того ли хотел?
Не лучше ли тем, кто в ночной растворён темноте?
* * *
Мне весело, что Бакст, Нижинский, Бенуа
Могли себя найти на прустовской странице
Средь вымышленных лиц, где сложная канва
Ещё одной петлёй пленяет, – и смутиться
Той славы и молвы, что дали им на вход
В запутанный роман пожизненное право,
Как если б о себе подслушать пенье вод
И трав, расчёсанных налево и направо.
Представьте: кто-нибудь из них сидел, курил,
Читал четвёртый том и думал отложить – и
Как если б вдруг о нём в саду заговорил
Боярышник в цвету иль в туче небожитель.
О музыка, звучи! Танцовщик, раскружи
Свой вылепленный торс, о, живопись, не гасни!
Как весело снуют парижские стрижи!
Что путаней судьбы, что смерти безопасней?
* * *
Вот статуя в бронзе, отлитая по восковой
Модели, которой прообразом гипсовый слепок
Служил – с беломраморной, римской, отрытой в одной
Из вилл рядом с Тиволи, долго она под землёй
Лежала, и сон её был безмятежен и крепок.
А может быть, снился ей эллинский оригинал,
До нас не дошедший… Мы копию с копии сняли.
О ряд превращений! О бронзовый идол! Металл
Твой зелен и пасмурен. Я, вспоминая, устал,
А ты? Ещё помнишь о веке другом, матерьяле?
Ты всё ещё помнишь… А я, вспоминая, устал.
Мне видится детство, трамвай на Большом, инвалиды,
И в голосе диктора помню особый металл,
И помню, кем был я, и явственно слишком – кем стал,
Всё счастье, всё горе, весь стыд, всю любовь, все обиды.
Забыть бы хоть что-нибудь! Я ведь не прежний, не тот.
К тому отношения вовсе уже не имею.
О, сколько слоёв на мне, сколько эпох, – и берёт
Судьба меня в руки, и снова скоблит, и скребёт,
И плавит, и лепит, и даже чуть-чуть бронзовею.
* * *
Поэзия – явление иной,
Прекрасной жизни где-то по соседству
С привычной нам, земной.
Присмотримся же к призрачному средству
Попасть туда, попробуем прочесть
Стихотворенье с тем расчётом,
Чтобы почувствовать: и правда, что-то есть
За тем трёхсложником, за этим поворотом.