Спектакли в «Нерыдае» заканчивались под утро, часа в четыре. Зрители разъезжались на своих извозчиках (нанимались извозчики поденно, понедельно или помесячно). Нам с сестрой добираться домой было далеко — на Землянку. Извозчик был не по карману. Иногда нас провожали наши поклонники-актеры. Потом этот вопрос уладился таким образом.
Умный Егор Тусузов, человек расчетливый, договорился с деревенским мужичком, имевшим лошаденку, розвальни и дела в Москве, чтобы тот подъезжал к углу Успенского переулка в 4 часа утра и отвозил нас с сестрой домой. Мы с ней усаживались в розвальни на сено и ехали через всю Москву, еще пустую, не-проснувшуюся, иногда прямо по припорошенным снегом трамвайным рельсам. Если же издалека доносились звонки первого трамвая (они тогда звонили вовсю), я кричала нашему вознице:
— Евсей! Куда же ты едешь прямо на трамвай!
Он поворачивал голову и, хлестнув лошаденку вожжами, кричал в ответ:
— А ничего! Я его не боюсь!
Было в «Нерыдае» множество историй и забавных случаев. Наверное, об одном из них я только слышала, а случилось это до моего появления.
Художник Лентулов привел сюда угостить, накормить хорошенько молодого художника Осмеркина. Тот был одет более чем странно даже для того времени. На нем была визитка (смотри словарь Ожегова), купленная на Трубе (рынок на Трубной площади), а на ногах — валенки, присланные отцом из деревни. Художники сели за стол и начали ужинать. Осмеркин был необыкновенно красив, с золотыми кудрями, которые вились неправдоподобно прекрасно. Соседи обратили внимание на валенки, что-то сказали на этот счет и стали смеяться. Лентулов остановил их:
— Как вам не стыдно! Это же артист Большого театра. Вы видите — он в визитке. А голос у него тенор, он должен его беречь, и поэтому доктор велел ему ходить в валенках.
Все сразу поверили — в лицо никто артистов не знал, еще не было ни радио, ни телевидения — и стали умолять Осмеркина спеть что-нибудь, начали кричать и аплодировать всерьез. Осмеркин испугался.
Тут Лентулов, видя, что дело принимает серьезный оборот, уговорил Осмеркина кончить ужин и подняться на сцену:
— Ты только дойди до рояля и встань в выемке инструмента, как это делают певцы. Остальное я беру на себя.
Увидев, что нет другого выхода (зал настойчиво аплодировал, а сцена пуста), оба встали, прошли через зал и забрались на сцену. Лентулов сел за рояль, а Александр Александрович, при всей своей тогдашней робости и провинциальности, встал у инструмента и даже гордо поднял свою красивую голову. Лентулов с невероятным шиком сделал несколько глиссандо по всей клавиатуре так громко, что из-за кулис неожиданно выскочил Кошевский и, увидя непрошеных гостей, вытурил их со сцены, которую они покинули без боя и тут же ушли, не заплатив за ужин и считая, что все обошлось как нельзя лучше. (Работы обоих художников сейчас можно увидеть в Третьяковке, где выставляются картины художников 20-х годов, группы «Бубновый валет».)
Программы в «Нерыдае» менялись. Был страшно смешной первый шумовой оркестр. Появилась новая страница — «Эпитафии». Она звучала торжественно и смешно:
Здесь начинается новая в нашем театре страница,На которой похоронены самые замечательные лица.Они не умирали, но всякое может случиться,И тогда эпитафии наши должны пригодиться.
Эпитафий было много, в каждой программе — новые. Например:
Здесь помещается урнаФореггера фон Грайфентурна,Который хотя жил халтурно,Но к лошадям относился недурно.
(В театре, которым руководил Фореггер, — он назывался «Мастфор», мастерская Фореггера, — шел спектакль «Хорошее отношение к лошадям».)
А о самом Кошевском пели так:
Постой, прохожий, и пойми,И основательно прочувствуй:Кошевский здесь полег костьмиЗа это самое искусство.Он умер, проронив слова:«Я сделал все-таки немало…»Недаром целая МоскваНад этим гробом «НЕРЫДАЛА».
Этот номер программы имел успех, его все ждали и долго потом весело распевали на похоронный мотив новые эпитафии. Пока, однако, никто не собирался ни умирать, ни даже переходить в другие театры. Но уже скоро уйдет к Мейерхольду Игорь Ильинский и засверкает там, как новая звезда. И он, и Бабанова осветят весь театральный небосклон, и будут они сиять ярко и долго.
Когда теперь я смотрю все передачи Игоря Владимировича и всматриваюсь в знакомые черты, измененные временем, я каждый раз с новым интересом слушаю его суждения или рассказы о театральных событиях сегодняшних или давних лет. Он говорит о Маяковском, Мейерхольде словами всегда скупыми и сдержанными, но полными смысла и значения, и мне радостно убеждаться, что актер смог так пронести через всю жизнь свои достоинство и талант, даря его щедро людям и от этого заряжаясь на дальнейший путь, как аккумулятор, снова и снова.
А я рада, что помню, как вечером мы сидели в Жургазе. Был такой маленький ресторан в глубине, у особняка, в котором помешалось издательство «Журнально-газетное объединение» (Страстной бульвар, 11, где раньше была редакция журнала «Чудак»). Вот там Мих. Кольцов учредил такой уголок, куда стекались, как в вечерний клуб, актеры, писатели, журналисты. Вот тут мы и сидели, все вместе, все разные — Пыжова, Гарин, Довженко, Ганф. А Ильинский сидел рядом и ел, например, раков, орудуя специальной ложечкой, как виртуоз, по всем правилам (были такие правила и такие специалисты, я никогда не могла постичь этой науки). И вдруг он отключался, глаза его останавливались, не видя, на каком-нибудь предмете, он шевелил губами, будто что-то повторял или искал чье-то выражение лица. Никто этого не замечал — все ели раков. Но я-то знала, что в эти минуты он нашел то, что ему было нужно для его новой роли. Ох, и хитрые же люди эти актеры! Никогда не знаешь, где они найдут и поймают то, что им нужно. Это были уже 30-е годы.
Не знаю, сумела ли я достаточно вразумительно рассказать о начале 20-х годов, о театре «Нерыдай», где, как в крохотной капле воды, отражался мир нэпа. В тот период и в быту, и в театре, и вообще в искусстве и во всех вопросах жизни все было не похоже на установившееся нынче, не совпадало с оценками и понятиями, привычными нашему сегодняшнему мироощущению. Что-то в этом роде было, вероятно, в первые дни сотворения мира: небо, вода, твердь, планеты, животные и растения — как все это расставить по местам? Расставишь, а потом все оказывается не так. Надо опять ломать. И все сначала. А человек в это время как в финской бане: то 100 градусов жару и пару, то сразу головой в ледяную прорубь. Поэты, актеры, музыканты, композиторы, драматурги, вперед — к Киршону! Назад — к Островскому! Сумбур вместо музыки! РАПП, ВАПП, Мейерхольд! Долой Таирова! Ура Пролеткульту! Нет Есенину! Эйзенштейна в архив! Навеки вместе с «Бежиным лугом»! Нет — Зощенко! Открыть ясли имени Малюты Скуратова! Закрыть МХАТ 2-й! Художественному театру — имя Максима Горького! Так происходило в первые десятилетия становления нашего искусства (20—30-е годы). Я пишу обо всех этих событиях подряд, как они лежат в памяти, хотя между ними годы и годы.