У моего деда были веские причины настаивать, чтобы его сын отправился в хороший колледж и получил профессию врача, адвоката, бухгалтера, которая давала реальные возможности устроиться в жизни, или же занялся бы непосредственно семейным бизнесом[41]. Я знаю, какие чувства испытывал мой отец по отношению к семейному бизнесу; он достаточно мне об этом рассказывал. Его реакция на высшее образование тоже была непредсказуемой — и тут уж никаких шуток, никаких забавных историй: любой разговор на тему «хорошего колледжа» превращался в минное поле. Да, он сам признавался, что «впадал в необъяснимый, неистовый гнев» при одном упоминании о Лиге плюща. Я, по правде говоря, думаю, что, касаясь этой темы, он проявлял большой педантизм, даже занудство; в детстве и отрочестве меня поражала несоразмерность такого злопыхательства — все равно, что иметь зуб, скажем, на столицы штатов — тем более, что обрушивался он не на колледжи вообще, даже не на «хорошие» или «престижные», а именно на Лигу плюща. Об Урсинусе, например (небольшом колледже, где он учился около года), отец вспоминал с любовью. И я перестала обращать внимание на выпады против «плющей», сочтя это одной из папиных идиосинкразий, больных мест, которыми природа его не обделила. Повинуясь здравому смыслу, я избегала при нем разговоров на эту тему — не станете же вы махать красной тряпкой перед быком.
Когда я наконец прочла рассказы отца, там было то же самое: эта подлая Лига плюща, оплот «пустозвонов», людей плоских, живущих в одном измерении, добивающихся успеха, нахальных и уверенных в себе, антиландсманов, гоев — таких, как Лейн Кутель, ухажер Фрэнни Гласс, или ничтожество Таппер, ее профессор по английской литературе: оба подрывают ее самоощущение, чувство своего места в мире и в конечном итоге угрожают ее душевному здоровью. Я была восхищена, когда узнала, что подобная реакция имела под собой реальные основания. История не всегда извиняет, но объясняет, включая в контекст. Оказывается, когда отец подрос и стал задумываться о выборе колледжа, самые откровенные, красноречивые, великолепные экземпляры той породы, которая всегда относилась к евреям так, как, по словам тетушки, «тогда было принято», были определенно с ног до головы увиты «плющами». Например, Фредерик Пол Кеппель[42], декан Колумбийского университета, писал, что его беспокоит чрезмерное количество еврейских иммигрантов, из-за которых «социальная среда Колумбийского университета перестала привлекать студентов из хороших семей с утонченной культурой». Ректор Дартмута Эрнест Хопкинс[43] говорил: «Если какой угодно колледж будет принимать студентов с ориентацией только на академическую успеваемость, там вскоре останутся одни евреи, а доля других сделается ничтожно малой»[44]. И все же именно Гарвард, где число евреев среди студентов возросло от 6 процентов в 1908 году до 22 процентов в 1922 году, первым предложил решение «еврейской проблемы».
А. Лоуренс Лоуэлл[45], ректор Гарварда, установил квоты приема, чтобы снизить количество евреев в университете. Гарвард указал путь, и многие из самых престижных колледжей и университетов страны последовали его примеру и установили свои ограничения: на первый курс принималось от 3 до 16 процентов евреев, не больше[46].
В колледже Сары Лоуренс в Бронксвилле — в этот городок евреи не допускались вплоть до 1962 года, когда вмешалась Комиссия по правам человека штата Нью-Йорк — родителям будущих студентов задавали такой вопрос: «Приучена ли ваша дочь строго соблюдать воскресный день?» В Колумбийском университете нужно было указать вероисповедание; прежнюю фамилию родителей, если они ее меняли; место рождения отца и матери; полное девичье имя матери и занятие отца.
Как привыкли мы сейчас безраздельно полагаться на драгоценные слова: «без различия рас, вероисповеданий, цвета кожи и национального происхождения». А во времена моего отца столь же безраздельно полагались на то, что все эти факторы определяют, может ли человек быть допущен в квартиру, на работу, в колледж, в клуб, в ссудную кассу и так далее. Даже если еврей попадал в квоту и добивался приема в колледж, перед ним — или перед нею — вставал целый ряд дополнительных препятствий и барьеров, практически непреодолимых. Макс Лернер (выпускник 1923 года гуманитарного факультета Йельского университета) утверждал, что его и других однокурсников-евреев принципиально «держали в стороне»[47]. Один современник писал, что во время общих собраний, например по поводу окончания курса или во время чаепитий дня факультета, «присутствие евреев и их родни уничтожает дух, который следует поддерживать, если мы не хотим, чтобы наше общество рухнуло».
Такие примеры антиеврейских настроений можно в изобилии, в бесчисленном количестве найти в статистических данных, в статьях, в речах, просто в разговорах тех дней. Но из всего, что я прочла, наиболее поразительным откровением для меня явились не цифры и не обвинительные речи, а то, что получалось, когда люди пытались сказать о евреях что-то хорошее. Например, сохранились рекомендательные письма, написанные профессорами студентов-историков Оскара Хэндлина, Берта Ловенберга и Дэниэла Бурстина: эти молодые люди претендовали на работу в сфере высшего образования. В письмах содержатся, в частности, такие фразы: «не обладает теми неприятными чертами, какие люди обычно связывают с его расой», «по характеру и уму…может встать вровень с самым белым из белых христиан, каких я только знаю», и «он — еврей, но не из тех, кого пытаешься избегать». Один профессор Чикагского университета написал о своем студенте: «он — одно из немногих лиц еврейского происхождения, кто не действует вам на нервы и в самом деле ведет себя как христианин, на вполне удовлетворительном уровне»[48].
Кафедры английского языка и литературы, для которых отец приберегает самые едкие свои высказывания, и в реальной жизни, и в его книгах считали себя оплотом англосаксонской культуры и по этой причине менее прочих кафедр привечали евреев. Например, когда Макс Лернер сообщил преподавателю колледжа, с которым поддерживал хорошие отношения, что ему бы хотелось изучать в университете английский язык и литературу, тот возразил: «Макс, у тебя это не получится. Ты не сможешь преподавать литературу. У тебя нет шанса найти себе место в хорошем колледже. Ты — еврей». В 1939 году, когда мой отец по вечерам ходил на писательский семинар в Колумбийском университете, Лайонел Триллинг первым из евреев получил там постоянную должность преподавателя английского языка и литературы. Его жена, Диана Триллинг, позже писала: «Маловероятно, чтобы это предложение было бы сделано», если бы ее супруг носил фамилию деда по материнской линии, Коэн. Когда Триллинг занял должность ассистента, коллеги сплотились, прекратив обычные свары, и выразили надежду всей кафедры, что новый сотрудник не воспользуется возможностью, «вклинившись в наши ряды, проложить дорогу на английскую кафедру другим евреям»[49].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});