Тому, на ком лежала забота о нашем пропитании — моему отцу, в бытность мою гимназистом было немного за пятьдесят, но уже тогда он производил на меня впечатление человека усталого и разочарованного. Все его усилия сделать карьеру в Берлине окончились самой жалкой неудачей. Если в школе спрашивали о профессии отца, я завидовал одноклассникам, большей частью сыновьям состоятельных людей с высшим образованием. Если они могли сказать «химик», «адвокат», «архитектор» или, что внушало особое уважение, «генеральный директор», то я, тогда еще ребенок, смущался и беспомощно умолкал. Правда, как-то раз я тихо сказал: «Коммерсант», но этого оказалось недостаточно. Учитель пожелал более точной информации, дать которую я не мог.
Синагогу отец посещал регулярно и, пожалуй, чаще, чем когда-то в Польше, вероятно потому, что был в Берлине одинок и изолирован. Он желал, чтобы я, тогда одиннадцати- или двенадцатилетний, сопровождал его. Во время богослужения я скучал, так как понимал единственное слово на древнееврейском языке — «Израиль». Вот я и читал эти тексты в переводе на немецкий язык, что меня раздражало, ибо в них, как мне, во всяком случае, казалось, повторялась одна и та же фраза: «Восхваляем Господа, Бога нашего». Я не мог понять, как взрослые люди бормотали более или менее тупые тексты, считая это своим личным разговором с Богом. Несколько раз посетив с отцом синагогу, я попросту отказался идти с ним в очередной раз. Кстати, произошло это без какого бы то ни было драматизма, я обосновал свое решение лишь тем, что богослужение совершенно не интересует меня и, более того, нагоняет сон. Мой отец, слабохарактерный и добросердечный, сразу же примирился с этим. Сколько-нибудь серьезной перепалки по этому поводу, не говоря уже о споре, между нами никогда не было.
И позже, когда мы жили в Варшавском гетто, мой добрый отец оставался неудачником. Я хотел ему помочь. Когда администрации гетто, «юденрату», на краткое время потребовались дополнительные конторские служащие, я попытался пристроить безработного отца на эту работу. В гетто случалось и худшее, но я страдал и стыдился коллег из-за того, что мне, тогда двадцатилетнему, приходилось заботиться о такой убогой работе для шестидесятилетнего отца. Кстати, мои усилия оказались безуспешными. Таким образом, я никогда не знал традиционного конфликта между отцом и сыном. Да и как мог бы возникнуть такой конфликт, если я никогда не испытывал ненависти к отцу, но никогда, к сожалению, и не уважал его, а только сострадал.
В соответствии с идущим с древности обычаем еврейский мальчик, достигший тринадцати лет, торжественно принимается в сообщество верующих. Я тоже должен был пройти этот торжественный церемониал, называющийся бар-мицва и приблизительно соответствующий конфирмации у протестантов. Теперь и не знаю, почему я не воспротивился, хотя уже тогда не хотел иметь ничего общего с иудейской религией. Может быть, потому, что все одноклассники-евреи без возражений участвовали в бар-мицве, но, может, и потому, что не хотел упустить возможность оказаться в центре внимания и получать подарки. Не знаю также, почему обряд был совершен с годичным опозданием. Праздник состоялся в давно уже не существующей синагоге на Люцовплац.
В соответствии с иудейским принципом еврей может жить только с Богом или против него, но не без Бога. Скажу безо всяких недомолвок: я никогда не жил с Богом или против него. Я не могу припомнить ни одного мгновения, когда верил бы в Бога. Восстание гётевского Прометея — «Мне чтить тебя? За что?» — мне совершенно чуждо. В школьные годы я время от времени пытался, и напрасно, понять смысл слова «Бог» — до тех пор, пока однажды не обнаружил афоризм Лихтенберга, который стал для меня подлинным озарением. Я говорю о кратком замечании следующего содержания: «Бог создал людей по своему подобию: это, по-видимому, означает, что человек создал Бога по своему подобию».
Когда через много лет я сказал другу, верующему христианину, что Бог для меня вообще не реальность, а, скорее, не особенно удачная литературная фигура, сравнимая, может быть, с Одиссеем или королем Лиром, он весьма остроумно ответил, что более сильной реальности, чем Одиссей или король Лир, и быть не может. Дипломатичный ответ очень понравился мне, но ни в малейшей степени не убедил. Благодаря эффектно сформулированной позиции Лихтенберга мне стало еще легче жить без Бога.
Мой упрек в адрес иудаизма можно сформулировать с помощью строк «Фауста»:
Как груз наследственной болезни,Иной закон из рода в родОт деда переходит к внуку.Он благом был, но в свой чередСтал из благодеянья мукой.[8]
Именно отказ отменить или, по крайней мере, реформировать бесчисленные заповеди и предписания, существующие испокон века, но давно уже ставшие бессмысленными, или неспособность сделать это я и не мог вынести. В десяти заповедях сказано: «Шесть дней работай, и делай всякие дела твои. А день седьмой — суббота ГОСПОДУ Богу твоему: не делай в это день никакого дела…» Со следствием этой заповеди я столкнулся уже ребенком. В нашем классе было двое учеников из набожных еврейских семей. Правда, они учились по субботам, так как в соответствии с предписаниями, касающимися соблюдения и почитания субботы, евреям разрешено, более того, рекомендуется посвящать себя науке в седьмой день недели. Но от письма, считавшегося работой, оба эти школьника были освобождены.
А как же, спрашивал я себя, можно заниматься наукой, если не писать? Никто не мог мне это объяснить. И так как евреям, верным закону Моисееву, было запрещено носить по субботам какие бы то ни было предметы, оба эти ученика не могли приносить в школу ни тетради, ни учебники. Более того, им запрещалось носить в карманах мелочь или связки ключей. Тот, кто не жил в непосредственной близости от школы, добирался до нее на трамвае или на велосипеде. Набожным ученикам запрещалось и это, так как евреи не имеют права по субботам ездить на чем бы то ни было. Эти предписания возмущали меня, в особенности запрещение писать по субботам. Должен недвусмысленно сказать, что уже очень рано я усомнился в рассудке людей, строго соблюдавших эти предписания.
В высшей степени сомнительной показалась мне и другая заповедь иудаизма, и произошло это также очень рано. По субботам дед, соблюдавший, разумеется, все заповеди, имел обыкновение звать меня в свою комнату. Он говорил только: «Здесь так темно» — и ничего более. Родители объяснили мне, что набожный еврей не имеет права зажигать по субботам огонь, в том числе электрический свет. Но дед не мог попросить меня зажечь свет, ибо это было бы равнозначно подстрекательству к греху. Вот поэтому он и ограничивался лишь заявлением о том, что в комнате сейчас темно. Когда я позволил себе замечание, что это ведь чистой воды лицемерие, так как дед на деле призывал меня к мнимому греху, то услышал в ответ, что с этим надо примириться. Но нет, я так никогда и не примирился с тем, что заповеди, которые могли иметь смысл в седой древности, по-прежнему соблюдаются. Я придерживался слов Гёте: «Стал из благодеянья мукой».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});