их как могли, кто-то – хотя бы тем, что смотрел на проходящий парад. Интернационалисты выглядели очень грязными, изможденными и молодыми; у многих не осталось страны, куда они могли бы вернуться. Немецкие и итальянские антифашисты уже превратились в беженцев; лишились дома и венгры. Покинуть Испанию для большинства европейских добровольцев означало отправиться в изгнание. Я задумалась, что стало с тем немцем, который лучше всех в 11-й интернациональной бригаде ходил в ночные патрули. Мрачный человек, у которого не хватало нескольких зубов, а на кончиках пальцев не осталось ногтей; первый на моей памяти выпускник гестаповских пыток.
Испанская республиканская армия, которая росла и формировалась в течение двух зим, теперь засела в окопах, готовясь к третьей зиме войны. Гордые, уверенные в себе солдаты. Начинали они как ополченцы, граждане, взявшие в руки какое попало оружие, а теперь они стали армией, выглядели и вели себя соответствующим образом.
На них всегда было приятно смотреть, и часто они удивляли. В ясную ночь, возвращаясь очень уставшими с фронта у реки Сегре, мы остановились в штабе дивизии, чтобы посмотреть карты и, если повезет, поужинать. Нас принял подполковник, командовавший десятью тысячами человек. Ему двадцать шесть лет, и он раньше работал электриком в Лериде. Блондин, он очень походил на американца и повзрослел на войне. Двадцатитрехлетний начальник оперативного отдела – бывший студент-медик из Галисии. Двадцатисемилетний начальник штаба – юрист, мадридский аристократ, хорошо говорил по-французски и по-английски. Модесто, командовавшему Армией Эбро[18], отличному военному, исполнилось тридцать пять. Всем новым командирам корпусов было около тридцати: чуть меньше или чуть больше.
Все, кого мы там видели, знали, что делают и зачем; эта армия не унывала никогда. На войне зима – худшее время, а третья зима – долгая, холодная и отчаянная; но эта армия не нуждалась в жалости.)
– Оба моих мальчика – солдаты, – сказала госпожа Эрнандес. – Отец Мигеля – старший, Томас, он в Тортосе, а Федерико где-то ближе к Лериде[19]. Томас приезжал к нам на прошлой неделе.
– Что он рассказывал о войне? – спросила я.
– Мы не говорим о войне. Он только сказал мне: «Ты такая же, как все матери Испании. Как и все остальные, ты должна быть храброй». А иногда он говорит о мертвых.
– Да?
– Он говорит: «Я видел много мертвых». Он говорит это, чтобы я поняла, но о войне мы не говорим. Мои сыновья всегда рядом с бомбами, – сказала она своим приглушенным старческим голосом. – Если мои дети в опасности, что хорошего сидеть тут?
Лола начала петь своему ребенку, чтобы успокоить его, затем поднесла малышку ближе к зажженному фитилю, чтобы показать мне. Она откинула сероватое одеяльце, открывая голову ребенка, и запела: «Милое дитя, милая моя девочка».
Лицо казалось сморщенным и поблекшим, синеватые веки слегка сомкнулись. Ребенок слишком ослаб, чтобы плакать. Она тихонько хныкала с закрытыми глазами, а мы все смотрели, и вдруг Лола снова накинула покрывало на сверток в своих руках и сказала, холодно и гордо:
– Нормальной еды не хватает, поэтому она нездорова. Но она – прекрасный ребенок.
(Больница была огромной и богато украшенной, как все современные здания в Каталонии. Это, построенное из оранжевого кирпича, выглядело чудовищно. Но больница была новой, хорошо оборудованной, с садом. Вокруг сада располагались так называемые павильоны. Детский павильон стоял справа. Мы шли за долговязым тихим парнем, который показывал нам дорогу. Я не хотела туда приходить, правда. Я знала статистику, и мне ее хватало. Только в Каталонии насчитывалось около 870 тысяч детей дошкольного возраста. Из них, согласно статистике, более 100 тысяч страдали от плохого питания, более 200 тысяч – от недоедания, более 100 тысяч жили на грани голода. Я понимала, что реальные цифры, конечно, были еще выше, и мне совсем не хотелось думать о Мадриде, о детях Мадрида – шустрых, смуглых, хохочущих. Не хотелось представлять, как их изуродовал голод.
В детском павильоне было два больших отделения – хирургическое и медицинское. Время шло к ужину, в хирургическом ярко горел свет. Вдоль стен выстроились небольшие кровати. Между каменными полами и гипсовыми стенами очень холодно; отопления нигде нет. Пока не подойдешь ближе, дети выглядят как куклы – крошечные белые фигурки, подпертые подушками, замотанные в бинты, только выглядывают маленькие бледные лица, большие черные глаза смотрят на тебя, маленькие ручки играют над простынями. В госпитале нет ни одного ребенка с обычными болезнями мирного времени: ангиной, аденоидами, мастоидитом или аппендицитом. Все эти дети были ранены.
Маленький мальчик по имени Пако сидел на своей кровати, сохраняя очень достойный вид. Четыре года, очень красивый, с тяжелой раной в черепе. Он переходил площадь, чтобы встретиться на другой стороне с девочкой, с которой обычно играл после полудня. Потом упала бомба. Многих людей убило, а его ранило в голову. Он спокойно терпел боль, сказала медсестра. Пять месяцев мужественно переносил страдания, и с каждым днем становился все серьезнее и старше. Иногда Пако плакал про себя, но не издавал ни звука, а если кто-то замечал, что он плачет, старался остановиться. Мы стояли у его кровати, он внимательно смотрел на нас, но не хотел ничего говорить.
Я спросила, есть ли у них какие-нибудь игрушки, и медсестра сказала: «Ну, по мелочи, немного… вообще нет, не то чтобы». Разве что изредка кто-нибудь приносит подарок. Прямо сейчас маленькая веселая девочка с косичками и одной ногой с удовольствием делала бумажные шарики из старой газеты.
Там жили три маленьких мальчика с выбритыми головами, каждый носил шины; у одного нога была привязана к потолку. Они жили в углу своей маленькой группкой; они не только ранены, но и больны туберкулезом. Медсестра сказала, что их лихорадит и из-за этого они очень веселые, особенно в этот час. Они не выживут, медсестра считает, что их не спасли бы даже еда или санаторий, если бы была возможность их туда отправить. Все санатории были переполнены. Да и в любом случае этим мальчикам было уже нечем помочь. Болезнь поражает их очень быстро, сказала медсестра. У малышей было что-то вроде игрушки-конструктора Meccano, она лежала на кровати мальчика, у которого была сломана рука. Его ранило осколком бомбы, как рассказала медсестра, он страдал не так сильно, как некоторые другие дети, но, случалось, кричал по ночам. Двое других мальчишек сейчас громко инструктировали друга, рассказывали, как играть с конструктором. Они строили мост. Когда мы с медсестрой задержались у их кроватей, они застеснялись и прекратили играть. Все дети вокруг цветом совпадали со своими подушками – кроме малышей с туберкулезом, те выглядели довольно розовыми. И были невероятно худыми.
– Нет, конечно, нам не хватает еды для них, – сказала медсестра с нетерпением, словно сам разговор причинял ей боль и раздражение. – А вы как думали? Если бы только не бомбили все время, – сказала она, – уже было бы лучше. Когда дети слышат сирену, они сходят с ума, пытаются встать с кроватей и убежать. На эти две палаты нас всего четыре медсестры, и нам тяжело с ними. А по ночам еще хуже – все вспоминают, что с ними случилось, и опять сходят с ума.
Мы зашли во вторую палату. Маленький мальчик громко рыдал, а остальные дети слушали, напуганные его горем. Медсестра объяснила, что его ранило сегодня, в один из утренних налетов, и, конечно, ему было больно, но еще сильнее он скучал по дому. Он хотел к маме. А еще хотел есть. Мы беспомощно стояли у его кровати и обещали завтра принести ему еды, если только он перестанет плакать, и обещали, что его мама приедет совсем скоро, только, пожалуйста, не плачь. Скрючившись на кровати, он все всхлипывал и звал маму. Потом она пришла. Выглядела она как побитая жизнью ведьма. Из пучка на затылке выбились пряди волос, тапочки изношены до дыр, пальто застегнуто на две булавки. Лицо ее было изможденным и немного безумным, а жесткий голос напоминал скрежет камня по камню. Она села на кровать (мы до этого старались не трогать кровать, не двигать и не трясти