— Хорошо ли тебе, милостивый государь батюшка? — спросила Фетинья, оправляя поневу особливым искусством — так что ядреные бедра через нее проступили.
— Ух, хорошо! — сказал Белобородов и краснокожими рукавицами ее за бедра и обнял.
— Да хоть рукавицы сдерни! — захохотала Фетинья.
— Боюсь соблазнами от тебя заразиться. Ежели рассудок мой от тебя заболеет, ты повернешь мне голову.
— Выходит, еще не повернула? — сказала Фетинья, глядя прямо в его бесстыжие очи.
— Повернула, царица моя, да пока не знаю, в какую сторону!
— Слышала я, ты в Екатеринбурх собрался, милостивый государь? — спросила она.
— Самоцветами тебя осыплю. Все припасы тамошней гранильной фабрики твои будут.
— Не ходил бы ты в Екатеринбурх, милостивый государь, — сказала Фетинья.
— Это почему?
— Ежели не пойдешь в Екатеринбурх… — Фетинья сунула ему к губам свою пухлую ручку, другою рукою сдергивая красную рукавицу и грубые пальцы Белобородова с нежностию обхватывая.
Белобородов вострепетал, тесно к ней приближаясь.
Так, шепча друг другу нескромности и другие слова, оставшиеся для прочих тайною, они стояли, пока за окнами вдруг не раздался неурочный колокольный звон. Следом что-то грохнуло о землю с таким треском и звоном, что стены дома зашатались.
Белобородов кинулся к окну.
— Рафаил! — крикнул он. — Постереги пленников.
И вместе с ватажкой верных людей выскочил из избы.
В кухню уже прокрадывался Вертухин, как и полагается дознавателю, все кухонные объяснения между Белобородовым и Фетиньей подслушавший.
Фетинья встретила его взглядом серьезным и встревоженным до последней крайности.
— Объясни, любезная, почему Белобородову нельзя ходить в Екатеринбург, — сказал Вертухин.
— Да как ему туда идти, ежели его полковник Михельсон расколотит да государыне выдаст. А над нами дознание учинят, кто таков господин Минеев и пошто его до смерти убили.
— И почему его убили и кто убил? — поверженный в смущение нежданным поворотом, только и спросил Вертухин.
— Ежели бы я знала, мы с тобой, любезный сударь, уже в коляске в Петербурх катили, — сказала Фетинья, благодетельствуя его ласковостью всего своего широкого румяного лица. — Не то в другое хорошее место.
Вертухин задумался, что с ним бывало единственно при воспоминаниях об Айгуль.
— Следственно, полковнику Михельсону ты ничего сказать не сможешь? — спросил он.
— Полковнику Михельсону я ничего не скажу, как он человек казенный, — отвечала Фетинья. — Он без сердца это дело справит. А тебе, любезный сударь, представлю как есть, потому как ты государыне императрице от души служишь.
На сии слова Вертухин и отвечать не стал, дорого ему было их слышать. И ждал он теперь, что она еще скажет.
Светла душа честной женщины! Презрительная женщина приносит бедствия, вертит головы и прелестями забав в разорение молодцов повергает. Презрительной женщине равно кому служить: недорослю, полагающему, что язык греческий есть язык русский, только неправильный, отцу семейства, доселе добродетельнейшему, патриоту его императорского двора или злому недругу отечества. Презрительная женщина всякую слабость в свою пользу повернет и в каменном дому найдет дырку, дабы туда проникнуть.
Не то женщина честная! Она и в ворота, настежь отворенные, не войдет, ибо полна добродетелей и меж столбов застрянет. Она и лаской одаривать кого попало не станет, а только того, кто от знатного достатка сам себе волосы чесать ленится, кто враг всяческих трудов и потому не любит усилий мыться и ходит грязен. Она и неверность простит, и в разуме всегда пребудет, и в своем благонравии почтенной женщиной жить станет, так что в сорок лет старухой семидесяти годков перед всеми выйдет.
Фетинья между этих двух была женщина промежуточная. В меру умна, в меру честна, в меру благонравна. Одно только чрезмерное чаяние она знала: употреблять свои прелести во славу государства российского. И когда в доме появился иноземной красоты поручик, она ни на шаг от него не отходила, дабы склонить его в свою пользу да все о его планах выведать. Сама ему постель стелила, Меланье не доверяя, сама чай ставила и даже сапоги ему на ночь снимала.
За те хлопоты господь ее вознаградил: она вызнала, что господин Минеев никогда под крепостью Магнитной не бывал, а с реки Яик степями сюда прибыл с поручением от вора Пугачева к господину Ивану Лазаревичу.
— Как! — вскричал Вертухин. — И ты, любезная, все это от меня утаивала! А ведь я посланец императрицы нашей государыни матушки Екатерины Великой!
— Да как я могла не утаивать, ежели господин Лазаревич пуще глаза уберегал от всех господина Минеева! Один бы только пальчик господина Минеева пострадал, и хозяину моему головы не сносить! И мне вместе с ним. И как знать, какие окаянства ты, любезный сударь, совершил бы, когда о господине поручике все проведал.
— Да ведь Минеева убили в доме Лазаревича! Как же вы тогда это допустили?
Оказалось, что и тем утром все усилия были — не допустить малейшего вреда Минееву.
Нос ему Фетинья разбила, верно, однако же он сам виноват.
А тем часом, когда было совершено убийство, даже в покои никто не допускался. Фетинья подметала в сенях, вытряхивала половики да оберегала вход в дом, Калентьев, как уже было сказано, сторожил на улице, остальные были во дворе и на конюшне.
Господин Лазаревич улаживал дела на заводе, а вернувшись, велел подать завтрак. Меланья пошла приглашать господина Минеева и, вошед в покои, сразу и обнаружила его убийство до смерти.
— До сего момента никого рядом с комнатой Минеева и близко не было? — спросил Вертухин.
— Никого, чтобы мне гороху наесться и лопнуть!
— Надо ли тебя понимать, что приказчик Калентьев в смерти Минеева не повинен?
— Да его бы тогда господин Лазаревич за ногу на конюшне подвесил! И какая выгода была Калентьеву убивать господина Минеева до смерти?
Вертухин крепко задумался. Верно, выгоды Калентьеву никакой не было, один прямой вред.
Глава девятая
Лед как пламень
— Да будет ли нам прок, если Белобородов в Екатеринбург не пойдет, а назад повернет? — спросил Вертухин. — Полковник Михельсон его и там достанет.
— Не достанет, — отвечала Фетинья с твердостию. — Ты, любезный сударь, пойди теперь в горницу и скажи, что назавтра отходим в Гробовскую. Ступай, вскорости сюда Белобородов воротится.
И верно, едва Вертухин вышел из кухни, как Белобородов со своей ватажкой в избу ввалился.
— Колокол, никонианами освященный, наземь сбросили! — радостно возвестил он и обратился к Рафаилу: