и то же. В
ПпД жизнь – это экзистенциальный диалог, жизнь духа, как ее понимал Бахтин. В
Р жизнь как карнавал есть торжество витальности низшего порядка. Карнавал – это квинтэссенция плотской жизни, разгул «материально-телесного низа». Это тоже духовность, но духовность преисподней. Роман Рабле, по Бахтину, есть игра неинкарнированных духов телесных стихий, – игра, не обузданная творческой волей, формообразующей активностью художника. Среди персонажей Рабле нет ни одной личности: поэтика Рабле исключает изображение свободного духа. Она ориентирована на показ тех существ, которые в оккультизме называются ларвами, скорлупами, – на показ обитателей низших областей невидимого мира. Итак: если
ПпД посвящена форме, коррелятивной высшему жизненному плану, то
Р говорит об эстетизации низшей витальности.
При переходе от ПпД к Р Бахтин словно задается вопросом: если полифонический роман воспроизводит духовную жизнь, то не может ли обнаружиться такая поэтика, которая передаст жизнь плотскую? Понятно, что тем самым мыслитель делает следующий шаг в решении проблемы эстетизации жизни. В своей эстетике Бахтин хочет охватить формой всю жизненную полноту. Но форма не выдерживает такого жизненного напора. В ПпД показана совершеннейшая форма, – но уже и здесь это не форма в собственном смысле, не граница, не завершенное целое. При возрастании же внутреннего давления жизни на форму происходит ее распад. В сущности, роман Рабле в концепции Бахтина не обладает эстетической формой и не является фактом искусства. Это просто кусок карнавального бытия, пересаженный на страницы книги и помеченный ничего не значащим здесь именем «Рабле». В категориях эстетики Бахтина роман Рабле бесформен. Соотнеся форму с общением автора и героя, поставив ее в зависимость от личностного начала, при обращении к произведению, где авторство – иного, монументального типа, Бахтин, в сущности, отрицает за этим произведением наличие формы[983]. Итак, логика формы в эстетике Бахтина достигает своего предела: жизнь, в ее стремлении явить себя в искусстве, найдя оптимальную для этого форму (полифонический роман), затем сносит преграды эстетической определенности. И в этой логике формы все основные труды Бахтина оказываются внутренне связанными друг с другом, – все вместе они образуют стройную эстетическую систему.
О стиле философствования М. Бахтина[984]
I
Любой вдумчивый читатель, а в особенности комментатор М. Бахтина замечает характерную особенность его текстов – насыщенность их множеством чужих интуиций, мыслительных ходов, категорий. Таковы в первую очередь трактаты 1920-х годов – периода становления собственной бахтинской философской идеи; но то же свойство – ориентация на чужую мысль – присуще в определенной степени всем без исключения трудам Бахтина. Для современного отечественного гуманитария воззрения Бахтина могут стать мостом в европейскую философию Нового времени: вторая половина XIX в. вместе с первой половиной XX для наших исследователей по известным причинам представляют собой terra incognita. Между тем надо обращаться именно к этой эпохе, говоря о философской почве бахтинского творчества, о том философском фоне, на котором выступают концепции Бахтина. Если при чтении ранних бахтинских трактатов останавливаться на «чужих» вкраплениях в собственный мощный бахтинский дискурс, детально восстанавливая затем для себя источники этих вкраплений – соответствующие западные учения, то у бахтиноведа появляется шанс стать знатоком европейской философии той поры. Именно это мы имеем в виду, говоря о посреднической роли Бахтина между философией Запада и современной гуманитарной наукой России.
Такие наблюдения над бахтинскими текстами стали, кажется, общим местом бахтиноведения. Приведем хотя бы несколько высказываний исследователей. По мнению Н. Перлиной, поздние «работы Бахтина звучат, как точные цитаты из Бубера». «Бахтин – это “почти” Коген», – пишет В.С. Библер. «Тексты раннего Бахтина (и некоторые более поздние вещи) и исследование Мейера второй половины 20-х и 30-х годов часто “цитируют” друг друга», – сказано в статье К.Г. Исупова. А ТВ. Щитцова утверждает, что бахтинский трактат «К философии поступка» – не что иное, как «творческое усвоение философии Кьеркегора». Сошлемся наконец на наши собственные опубликованные примечания к «Автору и герою в эстетической деятельности» Бахтина, содержащие целый ряд такого рода выводов; среди философов, составляющих фон бахтинской мысли, – Ф. Ницше, А. Бергсон, Т. Липпе, А. Гильдебранд, И. Кон[985]… Очевидно, что здесь налицо объективный факт, а не проявление личных вкусов исследователей, привносимых ими в бахтиноведение, – некое свойство, действительно присущее бахтинскому философствованию. Эту черту бахтинского философского стиля мы и хотим сделать здесь предметом специального обсуждения.
Зададимся сразу же вопросом: как назвать эту черту? Можно ли сказать, что в стиле Бахтина присутствует эклектизм, упрекнуть его мысль в заимствовании и вообще расценить его философию в качестве вторичной? При всей соблазнительности такого легкого объяснения наличного факта ни один критик и скептик не станет отрицать того, что собственное авторское начало бахтинских текстов столь сильно, что перекрывает, подчиняя их себе, все прочие врывающиеся в бахтинский дискурс голоса: «Чужие идеи, погруженные в едкую эссенцию бахтинской мысли, так резко переосмысливаются (оказываются исходящими из такого неожиданного, чисто бахтинского, замысла), что самое опасное в нашем анализе – соблазниться их внешней похожестью “на”» [986]. Гипотезу эклектизма и заимствования при желании разобраться с данной чертой бахтинского стиля сразу следует отвергнуть.
Как нам представляется, здесь работает другая гипотеза, а именно гипотеза В. С. Библ ера о диалогическом начале всякой логики, всякой философии[987]. По мнению Библера, любая философская мысль, философская идея становится, утверждается, приходит к самосознанию в диалоге с предшествующими учениями. И если такую диалогическую ориентацию можно усмотреть во вполне «монологическом» философствовании, то тем более естественно ее явное присутствие у диалогиста Бахтина. Создатель отечественного варианта диалогической философии, Бахтин, вне всякого сомнения, исходил из личного глубинного опыта диалога. Этот опыт, надо думать, имел бытийственный аспект, обретенный в супружестве, содержал моменты этический и научный – благодаря общению в дружеском кружке, – и наконец, восполнялся постоянным (особенно в 1920-е годы) внутренним разговором с невидимыми собеседниками, создателями как значительных, так и скромных философских концепций недавнего прошлого. Бахтинский афоризм «Быть – значит общаться диалогически»[988] не случаен и не умозрителен: экзистенциальный диалог, видимо, занимал значительное место во внутренней жизни мыслителя. И не удивительно, что идущее от опыта бахтинское философствование (даже, точнее, философствование, само являющееся экзистенциальным опытом, бытием как таковым) оказывается диалогом с традицией. Понятая так диалогичность – одна из важных черт философского стиля Бахтина. И поскольку, как нам представляется, она обусловлена самим устроением его философского сознания, в данном случае справедливо классическое бюффоновское: стиль – это человек.
То, что Бахтину для представления читателю своей философской идеи насущно необходимы идеи чужие, подтверждает уже для всех очевидный, объективный