Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Члены ареопага переглянулись, некоторые с улыбкой, другие, напротив, только усилили внимание.
— Чем вы можете подтвердить ваше заявление? — спросил сухой старик с голубыми глазами.
— Я полагаю, что вы, быть может, сейчас делаете это ваше заявление под влиянием чисто-побочных соображений, в состоянии весьма понятного возбуждения нервов, — сказал о. Васильковский тревожно-страдальческим тоном. — Мы, конечно, обязаны выслушать ваши показания и принять к сведению делаемые вами заявления, но я считаю своим долгом указать вам на последствия оного. Свидетели со стороны вашей жены, во всяком случае, подлежат строгой уголовной ответственности. Поэтому, всякое легкомысленное утверждение ваше, делаемое, к тому же, в столь возбужденном состоянии… Самое лучшее, повторяю, пройдите в приемную и переговорите с вашею женою.
Он говорил еще долго, но Иван Андреевич его уже не слушал. Он понимал только одно: что схвачен цепкою силою вещей, и уже не имеет права и возможности отступить. Ему не хотелось верить этому, и он, не двигаясь с места, упрямо искал хоть какого-нибудь выхода.
— Выйдем же, — неприязненно сказала Серафима. — Мне плохо.
Он малодушно обрадовался отсрочке и пошел за нею. Вслед за собою он услышал часть последней фразы о. Васильковского, сказанной торопливо и вскользь. Он даже плохо уяснил отношение ее к целому, но его поразили слова:
— …или, если бы этого прекращения пожелала сама супруга ваша.
Да, ведь вот же выход!
Он догнал Серафиму в приемной, но она, не останавливаясь, пробежала в переднюю и, с силою толкнув наружную дверь, вышла на площадку лестницы. Здесь она обернулась к нему с горящими и странно полными ненависти и раздражения глазами.
— Что это за комедия? Отвечай!
Губы ее мелко дрожали и заплаканные глаза презрительно сузились.
— Я вовсе не нуждаюсь в этом твоем запоздалом рыцарстве. Мне оно гадко, как всякая глупая сентиментальность. Я прошу, меня, наконец, отпустить отсюда. Я не намерена приходить сюда второй раз, и вовсе не желаю, чтобы меня таскали еще к суду вместе с подговоренными тобою свидетелями. Я сделала для тебя все, что могла, и даже, может быть, больше…
Она проглотила слезы.
— Прошу меня отпустить. Теперь пойдем обратно.
Она жадно вдохнула зловонный воздух лестницы.
— Есть еще выход, — сказал Иван Андреевич. — Ты можешь, заявив на суде, что прощаешь меня, возбудить ходатайство о прекращении дела. Это сказал о. Васильковский.
Серафима удивленно посмотрела на него, потом из ее груди вырвался едкий, истерический хохот:
— Еще недоставало этого. Пойдем.
— Сима!
Он хотел взять ее за руку. Она отстранилась, продолжая неудержимо хохотать. Хохот перешел в слезы и долгие, спазматические рыдания.
Она всхлипывала, прижавшись к грязной, известковой стене, которая испачкала ей белым плечо.
— Сима, ты, конечно, можешь там, в душе, меня не прощать. Твое заявление о прощении будет чисто словесным.
Она утихла, точно слушая его.
— Не подумай, что я принял это свое решение легкомысленно. Я просто понял, что этого больше не могу. Это — гадость. Конечно, я должен был это понять немного раньше. Но что же сделать, если я такой… если у меня нет достаточно… воображения что ли?
Он с жалостью и болью смотрел в ее похудевшее, осунувшееся лицо с чуть-чуть выпиравшими выступами скул. Точь-в-точь такое у нее было оно, когда она встала в первый раз после родов.
— Я не знаю, что бы я дал, — продолжал он, — чтобы загладить прошедшее.
Голос его прервался.
— Я уже мечтаю, Сима, о счастии. Я хочу только залечить хоть отчасти причиненные тебе раны. Все это вздор: нам с тобою нельзя, невозможно порвать. У меня с глаз, знаешь, точно пелена упала. Если бы я еще тебя не любил… и не только раньше, но и теперь… Ведь, я же тебя, Сима, люблю… может быть, еще в тысячу раз сильнее и глубже, чем раньше. Если бы ты могла меня понять!
Она враждебно пожала плечами.
— К сожалению, это непонятно для меня. Ведь ты же теперь живешь с другой женщиною… с тою. Мне все это сейчас так гадко, отвратительно и странно слышать с твоей стороны. Порою мне кажется, что ты сошел с ума.
— Нет, нет, Сима. Поверь, что я сейчас чувствую себя здоровее умственно, чем когда-либо. Я просто понял многое. Я понял, что это противоестественно, чудовищно, если бы я разорвал с тобою. Этого нельзя…
Он усмехнулся.
— Да этого я и фактически не в состоянии был бы сделать.
— Но ты уже разорвал со мною. Довольно об этом. Пойдем.
— Сима, так ты не хочешь меня понять?
— Ты должен теперь жениться на… той. Оставим все прочее, это — сантименты.
Она смотрела на него с грубою, решительною откровенностью.
— Боже, как ты запутался и изолгался!
— Я никогда не женюсь на Лидии Петровне. Я просто мирно разойдусь с нею. Она сама по капле вытравила всякое чувство из моей души. У меня нет к ней больше ни любви, ни жалости.
— А если она опять что сделает с собой?
— Пусть!
Он сжал с отвращением кулаки.
— Она впилась в меня, как вампир, высосала по капле всю мою кровь. Таких, как она, не следует жалеть. Я переведусь в другой город, уеду отсюда на Дальний Восток… сделаюсь пропойцей, опущусь на дно. О, это — ужаснейший женский тип!
Он дрожал, чувствуя, как холодный, липкий пот выступил у него на лбу и на руках.
— Нет, ты женишься на ней.
Лицо у Серафимы было серьезно, вдумчиво и спокойно.
— Пойдем же туда. Ты должен это сделать, если не для себя и не для нее, то для меня. Видишь, я спокойна.
Ивану Андреевичу показалось, что она даже мягко и сочувственно улыбнулась ему.
— А ты, ты, Сима? Что будет с тобой, с Шурой? Что я должен сказать ему?
Он не выдержал и зарыдал, как ребенок.
— Этого еще не доставало! — брезгливо сказала Серафима. — Знаешь, ты болен, Ваня. Но успокойся же и пойдем.
Он подавил слезы, и они мутным туманом вошли в ему в голову.
— Сима… ты должна мне обещать, что отныне в наших отношениях произойдет что-то новое… Иначе я не сойду с этого места… Ты обещаешь мне? Что-то новое и хорошее…
— Хорошо, я обещаю… Но пойдем.
Она опять начинала куда-то торопиться. Это пугало его.
— Нет, нет, не так… Скажи, что же ты обещаешь мне?
— Что? Ну, хочешь… дружбу?
Он печально покачал головой.
— Нет, этого мало. Я не прошу у тебя любви. Нет, не то… Да я бы и не смел этого просить… Я чувствую, что загрязнил свою душу… Я унизился, упал… Я прошу у тебя, знаешь, чего?
Она слушала его с тоскующим, скучающим видом.
— Я прошу у тебя… только понимания.
Серафима видела два устремленных на нее полубезумных, мутных взгляда маньяка, охваченного какою-то полуфантастическою, горячечною мечтою.
Когда-то… еще даже всего несколько часов назад, она любила этого человека, который был для нее близкий, такой понятный, весь запутавшийся, малодушный Ваня. Теперь в нем было что-то отталкивающее и страшное.
Он стоял с обгрюзшим лицом и опухшими глазами, с силою уцепившись за перило и старчески согнув спину. И у нее не было к нему даже настоящей жалости. Была только тупая боль в голове и разбитость в теле.
Хотелось, наконец, только поскорее очутиться в отдельном пустом купе вагона поезда и там выплакать до дна, до последнего остатка, все свое прошлое… да прошлое. Это так.
Но этот человек, теперь умерший для нее, чужой и полубезумный, нудно молил ее о каком-то понимании. И, подавляя в голосе тоску и отвращение, она сказала:
— Да, я буду стараться тебя понять… А теперь пойдем окончим… это… мучительное.
Иван Андреевич посмотрел ей внимательно в глаза. Они были точно замкнуты, но спокойны, приветливы и ясны.
— Спасибо, — сказал он. — В тебя-то я верю. Ведь остальное все только внешняя пустая официальная связь. Не правда ли?
— Да, конечно, — ответила она дрогнувшим голосом.
А ему хотелось и безумно, мучительно рыдать и радостно смеяться.
XXIII
Серафима удивлялась сама себе, что ей было так легко, почти весело.
Этому, отчасти, помогала жестокость, которая внезапно родилась еще там, на суде. Ей не было больше жаль мужа. Он был самым посредственным, мужским эгоистом.
Боже, до чего она могла его идеализировать раньше!.. Просто до смешного. Ей нравилась его рассудительность и солидность в делах. Но это была самая обыкновенная, посредственная рассудительность второразрядного человека, который легко разбирается в шаблонных, мелочных обстоятельствах жизни и положительно теряется, когда жизнь ставит перед ним мало-мальски сложные задачи. Он — просто ничтожный, заурядный чинуша.
Ей доставляло удовольствие находить теперь в нем изъяны. Было непреодолимое желание добить остаток шевелившихся на дне души хороших чувств к мужу.