Печать восемнадцатого века неизгладимо сохранилась на ней до самой кончины… Бывало, с грустью, со слезами на тусклых очах глядит на свою иссохшую, желтую руку, вспоминая то время, когда напудренная молодежь любовалась ее прекрасной, пухленькой, белоснежной ручкой… Лет с пятидесяти в зеркало перестала смотреться… Страшно стало постаревшей красавице взглянуть на себя. Но никогда нимало не ханжила. Напротив, от нее от первой узнал я про Вольтерову le sermon des cinquante (пятнадцатую проповедь), про Фоблаза, про la guerre des dieux (войну богов). Впрочем, в последние годы жизни своей бабушка каждый день до обмороков замаливалась. Сотни по полторы, по две земных поклонов по вечерам на сон грядущий клала… Разыгрывалось тогда в лотерею головинское именье, бабушка взяла три билета, и ей очень хотелось выиграть Воротынец. Об этом-то она и молилась, да так усердно, что каждый раз, бывало, ее без чувств в постель уложат… Лотерея была разыграна, бабушке вынулись пустые, но она верить тому не хотела и по-прежнему молилась до обмороков о богатом Воротынце, об его садах, пристанях, картинных галереях и других богатствах диковинного имения. Много воды утекло с тех пор, как пришлось мне бросить горсть сырого желтого песку на бархатный гроб нежно любившей меня старушки… Я был очень еще молод, когда, бывало, сидя у изразцовой лежанки, где любила греть свои косточки покойница-бабушка, слушал рассказы ее про старые годы. Не мог тогда оценить их: мимо ушей они пролетали, другие тотчас забывались. Но теперь, когда стихли порывы легкомысленной молодости и седина начинает в бороде пробиваться, добрая бабушка, с ее сказаньями, воскресает в памяти, и люди восемнадцатого века встают передо мной как образы какой-то знакомой, хоть и не прожитой жизни. Блеск протекшей эпохи ослепительно бьет в глаза… Все так величаво, так пышно, широко и обаятельно…
Но этот блеск – случайный, внешний. Поднимая заповедную пышную завесу, за которую от пытливых взоров грядущих поколений хоронится восемнадцатый век, видишь душевную пустоту, царствующую над ветреным поколением, что, прыгая, танцуя, шутя и смеясь, с триолетом буриме на устах, врасплох застигнутое смертью, нежданно для него и негаданно вдруг очутилось в сырых и темных могилах… Когда оживают в памяти рассказы милой бабушки и восстают перед душевными очами образы давно почивших дедов, слышатся: и наглый крик временщиков, и таинственный лепет юродивых, и подобострастные речи блюдолизов, и голос вечно живущей правды из-под дурацких колпаков. Слышатся амурный шепот петиметров и метресс, громкие, сочные лобзанья дворовых красавиц, рев медведей, глухие удары арапника, вой собак и сладостные созвучья итальянской музыки. Чудятся баснословные праздники, ледяной дворец Анны Ивановны, маскарад на московских улицах, екатерининский карусель, потемкинский бал, плаванье по Волге с переводом Мармонтеля, блестящая поездка в Тавриду…
Все ликовало в тот век!.. И как было не ликовать? То был век богатырей, век, когда юная Россия поборола двух королей-полководцев, две первостепенные державы низвела на степень второклассных, а третью – поделила с соседями… Полтава, Берлин и Чесма, Миних в Турции, Суворов на Альпах, Орлов в Архипелаге и гениальный, неподражаемый, великолепный князь Тавриды, создающий новую Россию из ничего!.. Что за величавые образы, что за блеск, что за слава!
Но с этим блеском, с этой славой об руку идут высокомерное полуобразование, раболепство, слитое воедино с наглым чванством, корыстные заботы о кармане, наглая неправда и грубое презрение к простонародью…
Но мир вам, деды! Спите покойно до трубы архангельской, спите до дня оправдания!.. Не посмеемся над вашими могилами, как смеялись вы над своими бородатыми дедами!.. [33]
Воспоминания
Л… П. Шелгунова[34]
Из Москвы я перенеслась на Васильевский остров в Петербург, в квартиру с бабушкой и прабабушкой Шелгуновой, которая вскоре и умерла. Прабабушка Ирина Дмитриевна Шелгунова была старуха довольно высокая, с морщинистым лицом. Она осталась в моей памяти в платье коричневого цвета. Слово «коричневый» никогда не употреблялось ни прабабушкой, ни бабушкой. Они определяли цвета всегда какой-нибудь вещью и говорили: кофейный, шоколадный, оливковый, серизовый, бирюзовый и т. п. На коричневое, или кофейное, платье с гладким лифом надевалась косынка шелковая или тюлевая, а на голову чепец с оборками и лентами. Чепцы прабабушки были значительно скромнее чепцов бабушки с густыми кружевными оборками вокруг лица. Чепцы эти шились дома, и я с наслаждением смотрела, как на бутылку, обшитую холстом, нашивались кружева и рюши, и затем бутылка эта мылась в умывальной чашке в густо набитом мыле. Мои
голые ручонки всегда участвовали в этом мытье. Вымытые на бутылке рюшь и кружева снимались и в полувысохшем виде гладились. Бесконечное количество рюша целой горой клалось на стол, и по вечерам бабушка делала из этого рюша оборки, называвшиеся фрезами, и такими-то фрезами обшивались ворота у платьев. Прабабушка ездила за пенсией на ту сторону сама. Она надевала свое кофейное платье, темный салоп с небольшим капюшончиком и черный стеганый капор, из-под которого кругом лица виднелась белая оборочка. Я не помню, чтобы она брала свой шелковый, табачного цвета, ридикюль, обыкновенно висевший на стуле у окна; но, одевшись, она выходила из комнаты, держа в руке сложенный носовой платок и в нем какую-то бумагу. Возвращаясь однажды из казначейства, прабабушка увидала, что Исаакиевский мост, стоявший прежде между Исаакиевским собором и первым кадетским корпусом, хотят разводить. Остаться на той стороне, где, сколько мне помнится, даже не было близких знакомых, показалось прабабушке ужасным. Она почти бегом побежала по мосту, но половинки моста уже начали расходиться, и когда прабабушка прибежала на середину, то посреди моста было аршинное расстояние. Удержать старуху старались только криком. Не слушая никого, она прыгнула и, очутившись по другую сторону моста, то есть на своем родном Васильевском острове, остановилась, перекрестилась и пошла дальше. Все, кажется, прошло благополучно, но не совсем. В этот вечер никто за круглым столом не сидел, в комнату прабабушки носили что-то горячее, нас точно забыли, потому что побежали за священником. В такие минуты забытые дети обыкновенно чувствуют, что в доме что-то неладно; и мы трое – у меня было два старших брата, – прижавшись, сидели где-то в углу. Потом нас повели в комнату прабабушки, и там священник что-то читал, и мы крестились. Утром прабабушка лежала на столе.
Образ прабабушки соединяется в моем воспоминании с образами двух-трех кадет, которых я страшно боялась. Слова: «Позови Колю Шелгунова пить чай», – приводили меня в трепет. Я не помню, вследствие чего кадет Шелгунов возбуждал во мне такой страх, но знаю только, что я его очень боялась.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});