раза эмигрировала и привыкла к самому минимуму бытовых удобств. Она может прикорнуть на диванчике вон в том углу или же прямо на циновках. Вспомним вагоны беженцев из оккупированного Парижа в Марракеш под граммофонную пластинку из «Касабланки». А до этого, с интернированным мужем на шарашке – уборщицей: веник, бывало, под голову, и на учрежденческий шкаф на боковую. Она может чудесно прикрыться «шотландским пледом или вот старым пальтишком». Она спит как мышка. Ей нужно, как Сталину («Это шутка», – хихикнула она), всего несколько часов сна, с рассветом и следа ее не будет. Она жалостливо глядела на меня своими стертыми пуговицами глаз.
Я оставил ее один на один с холодильником допивать чай без меня – мое сопротивление было окончательно сломлено. Она пила чай по-деревенски, из блюдца, по-старушечьи сгорбив спину, и дула на него, как будто отгоняя нечисть, скопившуюся по краям блюдца. Я слышал, как она проклацала в своих кожаных сандалиях в одну из комнатушек. «Посижу у себя в закутке, полистаю словарик, подучу новые словечки по-португальски. С моим знанием испанского португальский – как украинский для русских. Новый язык в будущем никак не помешает». Если она и вела себя по ночам как мышка, то явно как мышка неугомонная. Я ворочался, вслушиваясь в непрерывное шебуршение, перестуки и перезвон в другом конце дома. Она, судя по всему, стала мыть посуду в кухне, пытаясь услужить мне, или же принялась перебирать вещи в своем саквояже, раскидывая предметы по полу, или же решила убрать дом, с грохотом передвигая мебель, а может быть, просто бродила по комнатам ради любопытства, полагая, что я крепко сплю.
Заснуть я в действительности толком не мог. Ворочался. В полубреду полудремы я оказался между двумя зонами, неясно где пролегающими – внутри меня или вовне.
Надо было застыть, не шелохнувшись, чтобы не дрогнул ни единый мускул, ни единый волосок не шевельнулся: иначе соскользнешь в другую зону, там, где все кишмя кишело, где все дергалось и прыгало, толкалось и царапалось. Я не был уверен, что это было такое, но знал точно: стоит чуть ошибиться, позволить себе малейший ложный шаг – и состояние вечного покоя нарушено, тут же скатишься туда, вовне и вниз, и уже не вырваться из этой непрекращающейся схватки, стычки, конфликта, утомительного до головной боли своим бесконечным балетным повтором. Я сжался, чтобы не соскользнуть в этот нагой и трепещущий хаос. Он стал скукоживаться у меня на глазах и ограничился наконец моим животом. Нельзя было ни на секунду расслабить мускулы вокруг пупка. Там, внутри, билось, царапалось, молотило кулаками и дрыгало всеми членами нечто, носившее имя Серафимы Бобрик-Донской. Она пыталась вырваться наружу: освободиться от меня, от моей оболочки.
Когда я окончательно выбрался из этой полудремы-полубреда, до меня дошло, что я мучаюсь страшными резями в животе. Я, видимо, отравился; или нет, скорее всего, сказывалась та жадная поспешность, с какой я уничтожал сырокопченый окорок, заглатывал его непрожеванным, пока моя незваная гостья разгуливала по пляжу. Боль была тошнотворная, дергающая, как за ниточки, изнутри. Я заскулил, сжав зубы и забиваясь в подушку от корчей и колик. И тут же как будто эхом донеслось с другого конца дома полупение-полузавывание моей полуночницы. Так, по крайней мере, казалось мне, когда я двинулся из своей спальни в залу: так напевают про себя сумасшедшие – с атональными завихрениями и бессмысленными интонационными скачками, без начала и конца, тихонечко и осторожно, как будто выстраивая сложную и прекрасную, как им самим кажется, мелодию. Неожиданно на лицо мое неведомо откуда, сверху, брызнула струйка воды, как будто некто вверху испражнялся, встав на крышу, а может быть – пытался привести меня в чувство.
И сразу же выяснился источник этих маниакальных звуков и мелодий, шуршания, шебуршения и перестука. Гигантский приземистый дом раскачивало шквалами ветра. Сквозняк разгуливал по бесконечным нишам, коридорчикам и закоулкам дома, присвистывая и подвывая, как будто пытался успокоить больной зуб хождением взад-вперед. В неожиданном жесте беспричинного раздражения сквозняком опрокинуло неустойчивый самодельный торшер, и вместе со вспышкой лопнувшего плафона за оконными стеклами сверкнула молния. Посреди залы стояла Серафима. Из-под рукавов дешевенького ночного халатика торчали ее голые локти с дрябловатой кожей, ее косички-баранки были распущены перед сном; из-за лысеющей макушки эти патлы вокруг головы делали ее похожей на взбалмошного университетского профессора. Задребезжало от грома оконное стекло, где высветились согнувшиеся под ветром фиги, осыпавшиеся градинами плодов, и эхом оконному дребезжанию заструилась апрельской капелью из-под крыши еще одна струйка воды. Ей отозвалась журчащая трель из соседнего угла.
Приземистый и крепкий дом – воплощение слегка эксцентричного и несколько нелепого, но все же уюта, некой доверительной в своем архитектурном наплевательстве уверенности в благожелательном отношении к нему со стороны сил природы – как будто приветственно приподнял шляпу перед угрюмыми небесами, впуская непогоду. Крыша этого дома оказалась вся в дырах, как старая панамка. Серафима Бобрик стояла посреди залы, со светящейся соцреалистической улыбкой на лице, вытянув руки вверх, к струям дождя, похожая на героиню сталинского фильма про весну социализма. Я подумал, что она окончательно рехнулась от грома, молнии и всеобщего ужаса земного существования. Я бросился на кухню за кувшинами, тазами – любой посудиной и тряпками, чтобы остановить наводнение. Моя незваная гостья тем временем засучила в буквальном смысле рукава и принялась за работу. Она сворачивала ковры и отодвигала диваны с креслами, выжимала намокшие тряпки и выливала беспрестанно наполняющиеся тазы и ведра. Лицо ее вдохновенно сияло. Теперь я понимал почему: наступил час испытаний, когда ясно, что одному мне не справиться. С каждым мгновением она обретала все большую уверенность в себе. Она, в отличие от меня, знала, что делать. С ведром и тряпкой в руках, она распоряжалась. У меня застыла в памяти ее спина: она стояла на коленях и вытирала гигантскую дождевую лужу на полу, выжимая тряпку над ведром. Вверх и вниз ходили ее локти, взмокшие патлы волос прилипли к затылку, а по голой шее текла струйка пота. Поднявшись в очередной раз, чтобы опустошить переполненное ведро, она оглядела меня с победным блеском собственной правоты в глазах: она продемонстрировала, что ее появление в доме оказалось не напрасным.
«Дождю конца не видно – а значит, и ее пребыванию здесь. Не выгонять же ее завтра с утра в такую погоду на улицу?» – с тоской подумал я, вслушиваясь в шум ливня и в астматический присвист ее одышки.
Она как будто угадала эту потайную мысль, написанную у меня на лице, и охнула, как от объяснения в любви – схватившись за сердце. Коленки у нее подкосились, она стала оседать, склоняясь вбок. Я подхватил