Лев Семёнович стал приходить в гости. Оказалось, что он тоже поэт, и у них с Магой нашлось множество общих интересов. Вскоре они поженились.
Мама с сомненьем смотрела на их счастье. Она знала, что Мага может любить только глубоко и преданно и что всякие семейные трения она будет переживать драматически. Лев Семёнович казался ей человеком умным, даже талантливым, но несколько легкомысленным и склонным к позе. Она всячески внушала ему серьёзность обязательств, которые он взял на себя, и внимательно за ним следила. К тому же ему было 25 лет, а Маге — 35.
Им не на что было жить, и Мага решила временно вернуться в Москву, чтоб хоть что-нибудь заработать. Льву Семёновичу ужесточили ссылку, отправили в далёкое Носово и мама потеряла непосредственный контакт с ним. Посылая нас к нему, она надеялась ободрить и сколько-то оживить его: в Носове он был совершенно один. Заодно показать ему, какая у нас с Галей хорошая и крепкая семья, и, кстати, дать нам отдохнуть от Тони.
Мы ехали в Носово опять на телеге, опять по гати, параллельно Тавде вверх по течению. Ландшафт был примерно тот же, что и по дороге до Туринска. Но в одном месте случилось происшествие. У обочины раздался треск ломаемых сучьев.
— Медведь! — закричал возница.
Лошадь прянула ушами, рванула и понеслась не разбирая ухабов и пней. Треск в кустах и далее слышался раза два. Видно, медведь бежал рядом, не выходя на дорогу, а, может быть, это были другие медведи. Это действовало на лошадь как хороший удар кнутом. Она мчалась, как могла. Влетела на гать и понеслась по ней. Ну и дала же она нам жизни! Мы катались по телеге, на каждом бревне получая пинки то в грудь, то в спину, а то и в нос. Стараясь не вылететь из телеги под колёса, мы цеплялись за края телеги и не могли защищаться от непрерывных ударов.
Постепенно лошадь выбилась из сил и побрела шагом. «Тогда считать мы стали раны, товарищей считать».
Лев Семёнович встретил нас радостно и смущённо, но сразу же отошёл. Вообще-то он был не из стеснительных..
Это был блондин с зачёсанными назад волосами, с тонким лицом и стройной фигурой. Он был бы даже красив, если б не чрезвычайно близорукие глаза. Вероятно, учитывая это, он носил эффектные очки. Тем не менее, он произвёл на нас впечатление занимательного и интересного человека и собеседника.
По нашей скромной оценке он находился на вершине гуманитарного образования: знал и цитировал на память десятки авторов, исторических фактов, подробностей, происшествий, относящихся преимущественно к прошлому Запада, демонстрировал познания в полудюжине живых и мёртвых языков, сыпал афоризмами на них, читал на некоторых из них чужие и свои стихи. А уж какой заряд анекдотов выпустил! Я был рад, что некоторые, наиболее солёные, до Галочки явно не доходили. В общем, мы были ошеломлены фонтаном его красноречия.
Лёва, с которым мы сразу перешли на «ты», рассказал несколько интересных наблюдений за обычаями местных чалдонов, за бытом и любопытным жаргоном, чем, от нечего делать, он занимался в Носове. Вообще, снабжённый некоторым количеством книг, собственной фантазией, внешним оптимизмом и любознательностью, он старался, насколько возможно, не скучать в ссылке.
Судьба его, в сущности, была печальна. Имея научную и литературную переписку с заграницей, брата, живущего в Париже, и чётко выраженный еврейский нос и фамилию, он, никогда не занимаясь и не интересуясь политикой, был вечным объектом внимания органов безопасности и с юных лет кочевал из тюрьмы в ссылку и обратно. Женитьба на женщине, две сестры которой отбывали ссылку, а третья жила заграницей, отнюдь не упростила его положение.
Уезжая от него, мы так и не могли решить, подходит ли он Маге. По интересам как будто — да, а по темпераменту — нет.
Мы вернулись в Таборинку. Пора было уезжать в Москву. Расставаясь с мамой, я чувствовал, что она скрывает тревогу. Она предчувствовала трудный период жизни с Тоней, к этому прибавлялась забота о непрочном Магином счастье и, главное, обо мне: как-то я выйду из внутреннего конфликта, из первого намечавшегося серьёзного испытания — столкновения с военной службой.
ТЯЖЁЛЫЙ ГОД
(1927–1929)
Когда я закончил Институт, передо мной встал вплотную вопрос о военной службе. Со дня на день меня должны были призвать в армию, пора было разобраться в своём отношении к этому факту, пора было выяснить, что я буду делать в решительную минуту.
Я знал, что меня ждёт в случае отказа. Советские законы предусматривали освобождение от военной службы по религиозным убеждениям. Об этом всюду трубили, подчёркивая гуманность советских законов по сравнению с законами капиталистических стран, которые грозили отказывающимся наказанием. Но мало кто знал, что это блеф. Имелось разъяснение, что освобождению подлежат четыре секты: духоборов, молокан, менонитов и нетовцев. Но духоборов в то время в Советской России не оставалось, они все эмигрировали в Канаду и другие страны при царском правительстве. Молокане и менониты смотрели на службу в Красной Армии весьма либерально, большинство их и не думало отказываться. Нетовцев просто не было в природе. Михаил Васильевич Муратов, занимавшийся историей русского сектантства, писал в брошюре «Неизвестная Россия», что в начале века их насчитывалось не более семи человек. Таким образом, советская власть, делая красивый жест, не многим рисковала. Между тем, члены тех сект или религиозно-философских учений, которые всегда последовательно отказывались от военной службы: баптисты, евангелисты, толстовцы и т. д. не освобождались, а привлекались к суду по статье 68 УК, грозящей тюремным заключением до пяти лет. А если они, уже находясь на военной службе, отказывались под предлогом религиозных убеждений выполнять свой долг, то подлежали статье о воинских преступлениях — статья 193, § 12, предусматривавшей заключение до двух лет. Почему в этом случае меньше, не знаю, но вообще искать в законах логику было бы бесполезно.
Согласно уголовно-процессуальному кодексу за одно преступление полагалось одно наказание. К отказникам это не применялось. Как только отказник отбывал свой срок и выходил на волю, его тотчас опять призывали на военную службу. Если он заявлял, что его убеждения остались прежними, он снова шёл под суд и получал новый срок, причём всегда больший, чем предыдущий. Фактически это означало пожизненное заключение с месячными, примерно, перерывами.
Таким образом — рассуждал я — отказаться, значит испортить себе всю жизнь. И не только себе, но и своим близким. Маме, которая только что вернулась из ссылки и не могла нарадоваться, что живёт рядом и может постоянно со мной встречаться. Галю, которая болезненно боялась одиночества, я бы обрёк на жизнь «тюремной жены», отовсюду гонимой за грехи мужа и в то же время чувствующей себя обязанной носить передачи и ходить на унылые свидания в присутствии надзирателей. Меньшую роль играла боязнь общественного мнения. Я знал, что близкие поймут, но товарищи по службе, по институту, конечно же будут пожимать плечами, насмехаться, сомневаться в бескорыстии моих убеждений. Всеобщее дружеское отношение сменится отчуждённостью, враждебностью, и это, конечно, было тяжело.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});