и кто среди тучных снегов мог обнаружить ее последнюю обитель?
Удивление Пашуты было настолько велико, что она не выдержала и отправилась к Стасу. Он вышел к ней мятый, с резко обострившимся лицом из тех, которые несут на себе весть, совсем больной. «Заболел, что ли?» – от порога спросила она. «Вроде того», – ответил он.
Прошли опять в кухню. Стас принялся расчищать неприбранный стол, с бряком сваливая посуду в мойку. Все так же черно и коряво заглядывала в окно яблоня, все так же терзал ее ветер. В доме было прохладно и неуютно. Пашута не стала тянуть.
– Стас Николаевич, не забыл, как за городом мать мою перед зимой хоронили? – спросила она, внимательно в него вглядываясь.
– Как же забыть?.. Не забыл…
– Я вчера пошла… и что нашла?.. Рядом с матерью еще две могилы. Целое кладбище. Целую нахаловку, выходит, мы тогда расчали…
Стас глухо сказал:
– Одна могила Серегина. Чья другая – не знаю.
– Как Серегина?! – ужаснулась Пашута. – Ты что говоришь, Стас Николаевич?
– Убили Серегу, после Нового года. Остался я без товарища. Я и подсказал туда свезти, к хорошему человеку. Вместе веселей. И себя заказал туда же.
– Кто убил, почему?
– Он в органах работал, – с нарочитым покашливанием, чтобы не выдавал голос слабость, говорил Стас. – Внедрили его к бандитам в охрану. И сами же выдали на растерзание. Вот так, Пашута. Такая теперь жизнь и смерть.
Последние слова заставили Пашуту всмотреться в него еще внимательней. Не его это были слова, не его интонация, какая-то манерная, жалкая.
– Пьешь ты, что ли, Стас Николаевич? – спросила она.
– Пью, – признался он. – Пью, Пашута. – И, округлив рот, со шлепом бил изнутри по щекам языком.
Она не пожалела его:
– Сильных убивают, сильные спиваются… Кто же останется, Стас Николаевич?
– Кто-нибудь останется…
– Но кто? Ты знаешь их?
– Нет. Все, кого я знаю, не те.
– А где те?
– Я тебе скажу, чем они нас взяли, – не отвечая, взялся он рассуждать. – Подлостью, бесстыдством, каинством. Против этого оружия нет. Нашли народ, который беззащитен против этого. Говорят, русский человек – хам. Да он крикун, дурак, у него средневековое хамство. А уж эти, которые пришли… Эти – профессора! Академики! Гуманисты! Гарварды! – ничего страшней и законченней образованного уродства он не знал и обессиленно умолк. Молчала и она; испуганная этой вспышкой всегда спокойного, выдержанного человека.
Он добавил, пытаясь объяснить:
– Я алюминиевый завод вот этими руками строил. От начала до конца. А двое пройдох, двое то ли братьев, то ли сватьев под одной фамилией… И фамилия какая – Черные!.. Эти Черные взяли и хапом его закупили. Это действует, Пашута! Действует! Будто меня проглотили!
– Стас Николаевич, да ты оправдания себе ищешь… Не может того быть! Чтобы взяли… всех взяли! Ты же не веришь в это?
Стас улыбался и не отвечал. Странная и страшная это была улыбка – изломанно-скорбная, похожая на шрам, застывшая на лице человека с отпечатавшегося где-то глубоко в небе образа обманутого мира.
…На обратном пути Пашута заехала в храм. Впервые вошла одна под образа, с огромным трудом подняла руку для креста. Под сводами нового храма, выстроенного лет пять назад, в будний день и в час, свободный от службы, искали утешения всего несколько человек. В высокое окно косым снопом било солнце, чисто разносилось восторженное ангельское пение – должно быть, в записи, истаивая на круглой медной подставе, горели свечи. Неумело Пашута попросила и для себя свечей, неумело возжгла их и поставила две на помин души рабов Божьих Аксиньи и Сергея и одну во спасение души Стаса.
1995
Поминный день
Ровно год прошел, как таким же солнечным сияющим днем утонул Толя Прибытков, Сенин сосед по верхнему порядку улицы, здоровый 40-летний мужик. Никому не объяснив, куда, зачем, спустился он под вечер на берег, столкнул лодку и, сделав широкую залихватскую дугу, пустил лодку в низовья. Мотор у него и заглохни. На виду у поселка долго возился он с ним, дергаясь над заводным тросиком, выдернул-таки искру, мотор взревел, лодку рвануло и вырвало из-под Толи, скинув его в воду. Закричал он, обнаружив, что лодка уносится, хорошо слышны были его отчаянные крики в поселке, все отчаянней, все взрыдистей и захлебистей. Но, пока прибежала версты за две от берега первая спасательная лодка, все уже смолкло, все выровнялось и снеслось в мутную тишь и гладь. Больше Толю не видели. Как ни искали, как ни выкликала жена его, Надя, оставшаяся с выводком девчонок, вода не отдала Толю, похоронила сама.
Смерть обычная теперь, при разлившемся море. Разбухшая неряшливо, застойная вода, забитая каким-то мелконьким не то древесным, не то илистым сеевом, никого не питающая – полей не стало, для питья люди качают из-под земли, из скважин, рыбой все больше и больше брезгуют, обнаруживая в ней глисты, – полумертвая эта вода берет за свое бесплодие живую дань. Смерть обычная, но необычно было то, что серьезный, умный мужик повел себя почему-то по-мальчишески, нырнув в воду ни с того ни с сего. Что ему было делать в низовьях, если к ягодам, к покосам в июне еще рано, а черемши и под своим боком полно? На ночь глядя ни по какой охлопоте делать там нечего. Сетку он с собой не взял, одет был легко, в пиджачишко, да и сказал бы, если бы отправлялся по серьезной причине. Почему, если правил он в низовья, не взял сразу от берега вправо, а стал как-то показно заглубляться через левое плечо? И почему трезвый, опытный, выросший на воде, тысячу раз снимавший лодку с дрейфа без рывка, механик, каких мало, так оплошал на этот раз? Самое же непонятное – почему не сказался? Надя была рядом, у коровы, девчонки бегали за воротами, и он прошел мимо них, окликнув чем-то, что они потом и припомнить не могли. Это совсем на Толю не походило – взять и исчезнуть! Или так властно и капризно позвала смерть, что кинулся не помня себя?
Об этом и рассуждали на поминках. Рассуждали в сотый и тысячный раз, толкли одно по одному, но, поскольку никакого ответа вытолочь не могли, принимались снова и снова. Собрались в ограде под навесом за длинным составным столом. Толя был мужик крупный, крепкий, сколоченный с аккуратной щедростью и таким же размашистым, крепким и аккуратным оставил после себя хозяйство. Изба его стояла на углу большой улицы, Школьной, по находившейся по ней школе, и поперечному, идущему к воде проулку.