лошади, спускать их волоком по снегу в долину, чтобы весной поставить себе отдельную хату.
Сыграли свадьбу. Обвязали Эржике правое запястье белым платком, надели ей на голову венец с жестяными блестками и множеством белых звездочек. После длинной-длинной службы в церкви перед пятьюдесятью ликами святых на иконостасе, после многократных возгласов священника «Господу помолимся!» и дьяконовых «Господи, помилуй!» священник одной рукой прижал к губам жениха и невесты деревянное православное распятие, другой окропил их из кропильницы и соединил их руки под епитрахилью. А перед родным домом Николы, после того как молодые прошли под двумя связанными караваями хлеба, мать осыпала их овсом, а младшая сестра Николы, взяв в руку пучок соломы, окропила их водой из разукрашенного ведра. Потом танцевали под монотонный напев одной-единственной скрипки, поели мяса кабана, добытого старым Петром (чего смотрят лесники казенных заповедников!), а пили только воду. Потом, уже поздно вечером, в светелке, подруги невесты сняли с ее головы венец, она простилась с ним троекратным поцелуем; Никола в свою очередь трижды поцеловал его и отдал Эржикиной матери. Потом он трижды накидывал на Эржику головной убор замужних — платок; дважды кидала она этот платок обратно, но в третий раз подруги обвили его ей вокруг головы и завязали по-бабьи. Никола Шугай стал колочавцем. Он мог теперь рассчитывать на то, что, прежде чем наступит старость, прежде чем его задавит деревом в лесу, прежде чем плоты на крутых излучинах Теребли переломают ему руки и ноги, у него будет много ребят и мало кукурузной каши, много горя и мало коротких радостей.
На горах южней Колочавы еще лежал снег, а по северным склонам уже цвела мать-мачеха.
Дошло до Николы, что румынам требуются лесорубы: где-то далеко, возле Вучкова, но платят деньгами, не расписками. В доме кончилась кукуруза.
Никола надел бараний кожух, косматой шерстью наружу, топор — на плечо и пошел: только бы взяли на работу!
Миновал холмы на юге, перешел водораздел двух рек и спустился по теплому горному склону, лесом, вдоль реки, к Вучкову. Земля налилась весенними соками, бурлящий потоп катил высокие волны, скрыв от глаз уступы порогов. Никола подошел к залитой солнцем лужайке. К той самой, где бьет серный источник и куда вучковские еврейки тащат с самого низа свои корыта, чтобы камнем, раскаленным на костре, согреть в них воду и купать свой нажитый в лавчонках ревматизм.
На просеке было пятеро мальчишек с лошадьми. Они развели костер и жгли можжевельник, который глушит здесь траву. Весенний дух зажег им кровь и сделал их буйными, как тот жеребенок, на котором скакал взад и вперед один из них. Другой мальчишка, маленький, коренастый, гонял остальных лошадей, щелкая над ними длинным кнутом на коротком кнутовище.
Встав на большой камень и ловко крутя кнутом над головой, коренастый производил с его помощью короткие выстрелы, раздававшиеся по всей долине.
— Я — Шугай! Я — Никола Шугай! — кричал он.
Шугай замедлил шаг.
Улыбнулся.
Но не столько от радости, сколько от неожиданности.
Так вот какова его слава? Даже сюда дошла!
Сойдя с тропинки, он направился к мальчишке, уклоняясь от затейливых зигзагов, описываемых длинным кнутом. Грозно нахмурившись, крикнул:
— Хо! Я — Шугай и сейчас тебя съем.
Парнишка опешил. Но, заметив в глазах Николы веселые искры, осклабился. Сбежались остальные, и он, указывая на Николу, воскликнул:
— Будто он вот и есть Шугай!
Пастушата залились озорным смехом и, на всякий случай отступив чуть подальше, загалдели:
— Шугай! Шугай! Шугай!
— Настоящий Шугай! — с улыбкой подтвердил Никола.
— Коли вы — Шугай, дайте нам миллион, — сказал сидевший верхом на лошади.
— А где у вас веточка? — спросил другой.
— Какая веточка?
— Вы не знаете, что у Шугая есть веточка?
— Нет, не знаю.
— И что он отгоняет ею пули?
— Нет.
— Не много ж вы знаете!
И ребята опять захохотали.
Шугай с улыбкой повернулся и пошел.
— Шугай не такой хлипкий, как вы! — крикнул ему вслед верховой, готовый стиснуть пятками бока жеребенка и умчаться, в случае — Никола ненароком обернется.
— И усы у него куда больше, — добавил маленький, коренастый.
Но Никола больше не оборачивался.
— Где у вас веточка? — послал вдогонку третий, и остальные, приложив руки ко рту, закричали:
— Одолжите нам веточку, Шуга-а-а-й!.. Одолжите зеленую веточку!
Никола миновал лужайку и опять вошел в лес.
Вот как велика его слава!
Ритм ходьбы пробудил в нем воспоминания, и они потянулись друг за другом вереницей, как его шаги.
Может, и впрямь у него зеленая веточка? Ребятишки правы. Сколько раз в него стреляли. И на фронте, и здесь. Из какого только огнестрельного оружия не палили! Под Красником из всей его роты уцелело только трое, он в том числе. Даже ранен не был. С предмостья на Стоходе вернулся один-единственный. А Красна! Черное Болото! Сухар! Есть ли на свете человек, который остался бы жив под этим градом пуль? Разве все это могло получиться само собой? Нет, это не само собой! И что еще удивительней: он всегда знал, что останется невредим. И под Красником, и на Стоходе, где всякая надежда казалась безумием, и в сотне других мест: и на Красне, и на Черном Болоте, и в Сухаре. Он знал, что с ним ничего не может быть. Что его никакая пуля не тронет. Ни ружейная, ни пулеметная, ни орудийный снаряд. Значит, у него талант такой? Да, такой талант.
При этой мысли мурашки пробежали по спине у Николы.
Крика ребят давно не было слышно.
Или он в самом деле мог бы стать Олексой Довбушем? Или в самом деле упустил свою славу ради женщины? Закопал свой великий талант в землю, не сумев ничего от него добиться, кроме нищенского существования?
Никола Шугай замедлил шаги. Земля стала мягкая, и их не было слышно. Налево шумел и ревел поток, катя мутные волны там, где должны были быть водопады.
Как же можно, обладая волшебной веточкой, жить так бедно, так убого?
Или она имела силу только во время войны, а теперь ее потеряла?
НИКОЛА ШУГАЙ
Абрам Бер только что беседовал у себя в комнатке с господом, своим повелителем и другом. С косточкой тефилина на лбу, обмотав ремешки от него вокруг левой руки, ибо в ней пульсирует кровь, что исходит из сердца, и завернувшись в белый с черным полосатый талес, он возносил утреннюю молитву «Шахрис»: «Ма тойви ойгулеху Янкойв» — «Как прекрасны шатры твои, Иаков».
А теперь он стоял перед своей лавчонкой, где весь товар можно было купить за три сотни