Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да, я морской офицер», — подумал он угрюмо и откинулся на спину. Он заставил себя не слушать стоны ветра, изгнал из сердца удивление перед Чоуном, заглушил звучащие в сердце голоса и начал думать о наступающем дне, о том, как он оденется и выйдет на палубу. Он начал представлять себя в своей лейтенантской форме и сосредоточивался на этом с таким угрюмым упорством, что провалился в глубокий сон. Проснулся он только в полдень, когда вошли два матроса, накинули простыню на умершего моряка торгового флота и унесли его. За открывшейся дверью он увидел полоску палубы. Поперек двери стояла стена тумана, и каюта словно висела в густом дыму. Пароход жил иной жизнью, чем корабли конвоя. Не раздавался свист боцманской дудки, не гремели колокола громкого боя, никто не бежал к боевым постам. Однако радио приносило команды. Прекрасная власть благословенных команд достигала и сюда.
Его одежда лежала рядом с койкой, он оделся, вышел на палубу и не почувствовал никакого головокружения. Туман быстро рассеивался. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь него, одевали все мягким сиянием. Скоро туман рассеется совсем. Медленно шагая по палубе, он прошел мимо четырех незнакомых матросов, а потом увидел людей с корвета — десять человек: растянувшись на палубе, они ждали появления солнца. Мейсон, заметив, что он идет к ним, поднялся на ноги.
— До чего я рад видеть вас, сэр, — сказал он.
— Мейсон…
— Да, сэр?
— Дайте пожать вашу руку.
— С большим удовольствием, сэр. — И они обменялись рукопожатием.
— Спасибо за жгут, Мейсон, — сказал он. — Я никогда вас не забуду. — И он внимательно посмотрел на Мейсона, который стоял, со спокойным достоинством скрестив руки на груди.
— А где Боузли? — спросил Айра.
— Вон там, сэр. Жалуется на ноги, но хвастает по-прежнему. — И он заговорил о других моряках с их корвета, которых, конечно, скоро подберут. После взрыва он видел их в вельботе с Хорлером, который орал на них и ругался на чем свет стоит. Айра ждал, что Мейсон упомянет про Джину и Чоуна. Но он ничего о них не сказал. И это молчание, подумал Айра, было таким нарочитым, словно они сговорились навсегда забыть о том, что произошло на плотике. Ему стало не по себе, и он пошел дальше по палубе, недоумевая, почему сам ничего не сказал о Джине; и с возрастающей тревогой он спросил себя — а может быть, всю ночь раздумывая о Джине, он так ее и не понял, и знает это, и еще знает, что должен будет разгадывать и разгадывать ее, и просыпаться по ночам, и слышать ее зов, и лежать без сна, ища разгадку, почему ему так необходимо слышать ночью во сне, как она зовет его.
Поглощенный этими тревожными мыслями, он остановился, но потом кто-то, проходя мимо, заговорил с ним, и он вдруг заметил, где стоит. Возле мостика. Возле залитого солнцем мостика, где высокий, молодой, бородатый капитан разговаривал с пожилым плотно сложенным штурманом — два человека, спокойно и уверенно стоящие на своих местах, а он все смотрел и смотрел на них с восторгом, как завороженный, и вдруг ощутил неимоверное облегчение. Его жизнь — здесь, в море, подумал он. Хорошая жизнь с высокой целью. Откуда он взял, будто может допустить, чтобы какое-то недоразумение, какие-то воображаемые крики Джины продолжали его смущать и тревожить? Капитан на мостике взял бинокль: матрос у прожектора что-то сигналил. Все продумано, все упорядочено. Мир чудесных целеустремленных, безличных взаимоотношений. Почему он прежде не постиг свободы этого мира, свободы от всех нелепых осложнений жизни там, на берегу? От мук и разочарований, которые начинаются на берегу, когда люди подпускают себя слишком близко друг к другу? Капитан Чиррок знал об этой свободе. Чиррок и его жена. Да, здесь можно прожить хорошую жизнь. Жизнь с хорошей, высокой целью уже размечена для него здесь, где можно обрести облегчение, забыв голоса в своем сердце.
Около кабинки травматологического отделения больницы, где он лежал, умирая, послышались шаги, они приблизились к занавеске и отступили, словно открывая путь специалисту с непререкаемым авторитетом. Айра Гроум не знал твердо, где он. До него было донеслись отдаленные звуки больницы, а затем вновь звуки Моря, затем смутные мазки образов и звуков, которые ему только досаждали — ведь он знал, что должен сосредоточиться только на том, как стоял на той палубе и смотрел на тот капитанский мостик. Ему было суждено заново пережить все до того мига, пока он не попал туда и не понял, что он сделал тогда. Рука старого моряка Хорлера, лежащая на его руке, помогла ему сосредоточиться на этой картине. Он даже вздрогнул от изумления, наблюдая, как он там и тогда стал повинен в самом страшном предательстве, какое только может совершить против себя человек: как он принял решение сломить и сокрушить собственную сущность.
И, держа в уме эту картину, он с горьким удивлением наблюдал, как неуклонно спускался по идущей под уклон дороге сурового долга и ни разу не оглянулся назад. Лейтенант-коммандер: его корабль потопил две подводные лодки. Коммандер Гроум. Орденоносный Гроум. И все эти ордена и медали. Человек, который скоро уверовал в то, что ему известно, насколько губительны личные отношения с людьми. Котра. Он вспомнил Котру, человека, который уберег тайные грани своей жизни от полной отдачи безликому долгу. Были и другие старые друзья, чьи лица и голоса будили в нем самом голоса, которые он хотел забыть, а потому он стал столь же безличным с Котрой, как и со всеми остальными — как и положено хорошему офицеру. Вот так он приобрел эту привычку, эту спасительную привычку, а она завладела им, но все время под панцирем медалей пряталось его иссыхающее сердце. Паскаль. В колледже он читал Паскаля: если ты не веришь в бога, если у тебя нет веры, веди себя так, словно ты веришь, исполняй все обряды — и ты уверуешь. Заблуждение. Кончается тем, то ты обретаешь веру в привычку, которая завладела твоим сердцем.
Вот он и стал безличным человеком, который с таким успехом подвизался в безличном мире. Персона в Мадриде, персона в Токио, еще более важная персона в Сан-Паулу. И тут перед ним всплыло лицо Джулии — все на том же фоне еле видной картины его самого на той палубе, глядящего на тот капитанский мостик. Лицо юной девушки, лицо Джулии, когда она встретила его после конца войны, и смутило, и заставило почувствовать, что все в нем ей не подходит. Мука на этом милом юном лице, ее голос, говорящий теперь: «Почему ты не обнимаешь меня так, как прежде? Обними меня, как прежде, Айра, когда казалось, что во мне есть что-то неведомое и чудесное».
А потом ее голос пять лет назад, когда она устроила пьяную сцену в присутствии его знакомых: «Да, ты такой добрый, такой справедливый, Айра. Почему ты не можешь сказать: „Я люблю тебя“? Скажи же, черт бы тебя побрал, скажи!» А потом жестокое, мучительное мгновение, когда он сказал неловко: «Конечно, я тебя люблю». Она плакала и, казалось, молила его вместе с ней плакать по утраченному, а он сопротивлялся и, чувствуя, что задыхается, наконец сказал: «К черту эти глупости, Джулия. У тебя есть определенные обязанности. Возьми себя в руки, слышишь? Возьми себя в руки». А потом ее голос, ее крик перед тем, как она впала в пьяное беспамятство: «Эх ты, сукин сын!» А ведь он был самодержцем в Сан-Паулу. «И мой сын меня не знал, никогда не знал, — подумал он. — Крис… Крис… это был не я».
И тут он увидел лицо Чоуна. Чоун стоял совсем рядом и усмехался. Чоун, который утонул и был давным-давно забыт, познал всю меру страсти. Он попытался сохранить в памяти лицо Чоуна, чтобы ощутить страшный избыток этой страсти, грозную красоту этого избытка, ибо в силе и исступлении своей страсти Чоун узнал истину о себе самом. Истина в страсти — вот что он должен был теперь понять, вот что знала Джина. И теперь он понял, что не может быть ни жизни, ни любви, ни истины без страсти, сокрушающей все окостенелые понятия и предрассудки.
Потом на него внезапно накатилось море, и уже не было той палубы, не было того мостика, все было смыто, и он остался один во мраке своего сознания, с болью и изумлением зная, что с этого места на палубе, которая так внезапно исчезла, он и пошел по уводящей вниз дороге, повернувшись спиной к загадкам и тайнам других людей, ради которых только и стоит жить. Теперь он словно уплывал от собственного тела. Он уже не чувствовал руку Хорлера на своей руке. Он ощущал леденящую пустоту. Он был один, совсем один в страшной бездне. Но откуда же тогда этот нежданный яркий свет? Свет, который вспыхивает в минуты умирания?
Свет, должно быть, ворвался во внезапно распахнувшуюся дверь, и вместе с ним ворвались звуки фисгармонии, а потом музыка марширующего оркестра, запели трубы, и он увидел улицу, ярко расцвеченную розовыми, голубыми, желтыми тонами, которые сливались в единый теплый, ласковый тон, и по улице приближался оркестр, пестрая толпа, люди с трубами и саксофонами: они играли и плясали, и с ними были обезьяны, и пляшущие медведи, и много клоунов. Их лица надвигались на него — забавные, дурацкие, святые, серьезные, невинные и преступные: все они надвигались на него буйной толпой, канатоходцы, акробаты, клоуны катились к нему, дикие лица, президентские лица, генералы и сутенеры весело маршировали к нему, вновь водворяя свой цирк в его сердце.
- Московская сага. Книга Вторая. Война и тюрьма - Аксенов Василий Павлович - Современная проза
- Пусть к солнцу - Корбан Эддисон - Современная проза
- Окна во двор (сборник) - Денис Драгунский - Современная проза
- Знаменитость - Дмитрий Тростников - Современная проза
- Движение без остановок - Ирина Богатырёва - Современная проза