Все, кто знал Потемкина, даже ненавидевшие его, признавали необычайность его ума: Семен Воронцов считал, что князь имеет «бездну ума, хитрости и влияния», хотя ему недостает «знаний, усердия и добродетели». А принц де Линь вспоминал: «Природный ум, превосходная память, возвышенность души, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд, великая щедрость в раздаянии наград, чрезвычайная тонкость, дар угадывать то, чего он сам не знает, и величайшее познание людей...»[673]
Сегюр часто удивлялся потемкинскому знанию «не только политики, но и путешественников, ученых, писателей, художников — и даже ремесленников». Все общавшиеся с князем признавали за ним «глубокое знание древности». Миранда, путешествовавший вместе с ним по югу, поражался его познаниям в области архитектуры, живописи и музыки. «Этот человек, наделенный сильным характером и исключительной памятью, стремится, как известно, всячески развивать науки и искусства и в значительной мере преуспел в этом», — писал венесуэлец, поговорив с Потемкиным о Гайдне и Боккерини, полотнах Мурильо и сочинениях француза Шапп д’Отроша. Неудивительно, что граф де Дама считал, что «странному» Потемкину он обязан «самыми приятными моментами в жизни».[674]
Поражало собеседников и его знание русской истории. «Благодаря Вашей хронологии, это лучшая часть моей истории России», — писала Екатерина о своих «Заметках о русской истории», в работе над которыми он ей помогал. Историю они любили оба. «Этот предмет я изучала много лет, — писала Екатерина французскому литератору Сенаку де Мейлану. — Я всегда любила читать книги, которые никто не читает, и нашла только одного, кто разделяет со мной эту склонность, — фельдмаршал князь Потемкин».[675] Это была еще одна черта, объединявшая их.
Иеремия Бентам предлагал Потемкину устроить типографию. Впрочем, с лета 1787 года светлейший возил с собой типографию, взятую в Военной коллегии во время путешествия Екатерины на юг; в ней были отпечатаны его «Канон вопиющия в грехах души ко Спасителю Господу Иисусу» и несколько книг, переведенных с французского и английского.[676]
И Сегюр, и де Линь утверждали, что Потемкин почерпнул «больше познаний от людей, чем из книг». Это, конечно, неправда; Потемкин очень много читал. Пол Кери, проведший с ним много времени в начале 1780-х годов, отмечал, что образованность его проистекает из «множества книг, прочитанных в молодые годы», и отсюда же — «знание греческого языка и любовь к нему». Библиотека князя, которую он пополнял, покупая книжные собрания у ученых и своих друзей, таких, как архиепископ Булгарис, отражает широту его интересов: тут были и классики от Сенеки, Горация и Плутарха до «Возлюбленных Сапфо» — книги, вышедшей в Париже в 1724 году; труды по богословию, военному делу, сельскому хозяйству и экономике: «Монастырские обычаи», учебники по артиллерии, «Военные мундиры» и «Исследование о природе и причинах богатства народов» Адама Смита; много книг о Петре Великом, сочинения французских философов-просветителей. О его англофилии и любви к садам напоминают книги по истории Англии, «Карикатуры Хогарта» и, конечно, «Иллюстрированная Британия, или Виды лучших английских замков и садов». Ко времени его смерти библиотека насчитывала 1065 книг на иностранных языках и 106 на русском.[677]
Хотя он и усвоил многие идеи французских философов, все же его собственные политические взгляды оставались по преимуществу типично русскими. Для державы такого размера, как Россия, лучшей формой правления он считал самодержавие. Женщина-правительница и государство были едины; он служил и той, и другому. Три революции — американская, французская и польская — и пугали, и привлекали его. Он не уставал расспрашивать Сегюра об американцах, вместе с которыми тот сражался, но «не верил, что республиканские установления могут продержаться долго в такой большой стране. Его ум, привычный к деспотизму, не допускал сосуществования свободы и порядка». О Французской революции Потемкин сказал графу де Ланжерону просто: «Ваши соотечественники, полковник, сошли с ума». Политику Потемкин считал искусством гибкости и философского терпения. «Положитесь на свое терпение, — учил он английского посланника. — Непредвиденное стечение обстоятельств принесет вам гораздо больше пользы, чем вся ваша риторика».[678]
Князь любил беседовать «о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями», говорил принц де Линь. Лев Энгельгардт вспоминал, что «он держал у себя ученых рабинов, раскольников и всякого звания ученых людей; любимое его было упражнение: когда все разъезжались, призывал их к себе и стравливал их, так сказать, а между тем сам изощрял себя в познаниях». Любимым предметом его было «разделение греческой и латинской церквей», а лучшим способом привлечь к себе его внимание — «заговорить с ним о Никейском, Халкедонском или Флорентийском соборе». Для того чтобы войти в доверие к князю, Фридрих Великий в 1770-х годах приказывал своему послу изучать догматы православной церкви.[679]
Он дразнил Суворова, строго соблюдавшего посты: «Видно, граф, хотите вы въехать в рай верхом на осетре», — но сам при этом оставался подлинным сыном православной церкви. Несмотря на все свое эпикурейство, он был глубоко верующим человеком и во время Второй русско-турецкой войны писал Екатерине: «Христос Вам поможет, Он пошлет конец напастям. Пройдите Вашу жизнь, увидите, сколько неожиданных от Него благ по не-счастию Вам приходило. Были обстоятельствы, где способы казались пресечены. Тут вдруг выходила удача. Положите на Него всю надежду и верьте, что Он непреложен. Пусть кто как хочет думает, а я считаю, что Апостол в Ваше возшествие пристал не на удачу» (то есть не случайно день восшествия Екатерины на престол пришелся на праздник апостолов Петра и Павла), — и дальше цитировал первые стихи 12-й главы послания Павла к римлянам. Он часто думал об уходе от мира («Будьте доброй матерью, приготовьте мне епископскую митру и тихую обитель...») — но при этом не позволял религии мешать его удовольствиям. Де Линь писал, что он «крестится одной рукой, а другой приветствует женщин, обнимает то статую Богородицы, то белоснежную шею своей любовницы».[680]
Часто князь проводил целые ночи за зеленым столом. Если языком, объединяющим Европу XVIII века, был французский, то игрой — конечно, фараон: эсквайр из Лестершира, шарлатан из Венеции, плантатор из Вирджинии и офицер из Севастополя играли в одну и ту же игру, понятную без слов. Игроки сидели за овальным столом, покрытым зеленым сукном, с невысокой деревянной перегородкой. Банкомет сидел напротив игроков; те делали ставки на карты, лежащие лицом вверх с той или с другой стороны от перегородки. Ставки можно было удваивать до «суасант-э-ле-ва», то есть до шестидесяти раз; удвоение ставок отмечалось загибанием карт. Возможность идти на большой риск, не произнося ни слова, не могла не импонировать светлейшему.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});