class="p1">Они немного пошуровали в моих вещах, взяли отрез мануфактуры и ушли.
На рассвете я спустилась в подвал узнать о самочувствии моего больного. Вижу, он страдает. Жар во всем теле. Но бодрится. Говорит мне: «Вот залечу свои раны, выйду на волю и пробьюсь к своим».
Он два месяца лежал и был шутливо настроен. Но однажды он сказал мне: «Представьте себе, какая неприятность, — не могу на свою ногу опереться — испытываю адскую боль. Сдается мне, что кости у меня неправильно срослись. И если это так, то придется мне, мамаша, лежать в вашем подземном госпитале до прихода наших».
Я говорю: «Сынок, а вдруг да наши не скоро придут или вовсе не придут. Ведь, гляди, какую немцы агитацию и пропаганду развели — будто им весь мир принадлежит и в том числе Россия».
Он говорит: «Ну это они, собаки, перехватили через край. Наши непременно вернутся. И такой вопрос не стоит в моей голове. Но вот если наши не в скором времени вернутся, допустим через полгода, вот тогда, мамаша, придется терпеливо ждать».
Но он не полгода и не год пробыл в моем подземелье. Он пробыл с лишком два года. И даже нелегко себе представить, как он там пробыл. Он терпел невозможные лишения. Он холодал и голодал. И солнца два года не видел. И не видел людей, кроме меня. Только лишь мыши к нему забегали. Да еще однажды заглянул немецкий солдат. Но он там ничего не увидел в этом полумраке и поспешил удалиться.
Но жалоб мой Василий не имел. Он только всякий раз говорил: «Ну теперь недолго ждать, скоро придут...»
В начале третьего года я с плачем спустилась в подвал и сказала Василию: «Пришла беда, сынок. Уже всю молодежь немцы перехватали и отвезли в свою Германию. Теперь они хватают каждого, сажают на машину и увозят». И Василий обрадовался, когда это услышал, и так мне сказал: «Это хороший признак, мамаша. Значит они не чувствуют себя как дома. И значит не за горами тот день, когда придут наши».
Я говорю: «Но ведь ты как муха помрешь тут в подвале, если меня не будет».
Он говорит: «А вы подкиньте мне сюда немного продовольствия. Что касается воды, то воды у меня вдоволь».
Я принесла ему мешок гороху. Немного соли. И немного сухарей. И попрощалась с ним. И он на прощанье мне сказал: «Мама, вы не поезжайте к немцам на каторгу. Вы лучше уйдите в лес и примкните к партизанам».
И я так и сделала. Ночью я миновала немецкие посты и ушла в лес. И там среди партизан я пробыла полгода вплоть до прихода Красной армии. И в тот же день, когда пришли наши бойцы, я поспешила в свое село.
И вот я увидела мой дом. Он стоял нетронутый. И только дверь была раскрыта настежь.
И я не помнила себя, как вбежала по ступенькам. И крикнула: «Вася, здесь ли ты?» И в ответ я услышала голос: «Здесь, мама. Зачем вы так кричите. Ведь они услышат». И тогда я еще громче закричала: «Или ты не знаешь, что случилось? Ведь их же нету. Наши здесь».
И я бросилась в подвал. Схватила его на руки. А он был совсем белый, как бумага. И легонький, как перышко.
И я вынесла его наверх. Поставила на ноги. Но он упал. И потерял сознание. И тогда я вынесла его на улицу. И положила на матрац.
И вдруг я вижу, идут наши войска. Я подбегаю к командиру и прошу его дать полкового врача. И тот осмотрел моего Василия и приказал везти его в госпиталь. И при этом он так сказал своему командиру: «С точки зрения медицины — это удивительно, как он выжил. Наверно он не терял надежды, и это было причиной его выздоровления».
И командир так ему ответил: «Я, говорит, тоже заметил, что те, которые не имеют надежды и ни во что не верят, — погибают как мухи от самых малых ран. А те, у которых сердце наполнено любовью и надеждой, выживают. И они бывают счастливы как в общественной, так и в личной жизни».
По следам войны
Вдоль дороги — спиленные телеграфные столбы. По сторонам — сожженные деревни. Здесь немцы все подвергли уничтожению и пожару.
Ничего не осталось. Печально стоят деревья, опаленные огнем. Торчат невысокие деревенские трубы.
Грустно видеть помятый медный самовар на дороге. Тряпичную куклу. Черепки глиняной посуды. Когда война пройдет по немецкой земле — это будет только справедливостью, необходимой, чтоб отбить у немцев охоту зариться на чужие земли, на чужое добро.
В лощине, там, где еще не стаял апрельский снег, мы видим труп немецкого солдата. Быть может, это лежит один из тех «помещиков», которых заготовляла гитлеровская Германия для «восточных пространств».
Быть может, шагая по русской земле, солдат этот облюбовал уже себе именьице, чтоб пожить тут в качестве господина.
«Ложилось дураку — по три дырки на боку».
Но вот в одном километре от дороги мы видим уцелевшую деревеньку. За исключением нескольких разрушенных домов, здесь, кажется, все в порядке. Мы видим жителей, неторопливо совершающих свои дела. Ребят, молчаливо сидящих на бревнах. Лошадь в немецкой упряжке — узкий хомут, без дуги.
Беседуем с престарелым жителем этой деревушки. Старик сидит на крылечке. Весеннее солнце золотит его удивительно спокойное лицо.
Мы что-то говорим о счастии, какое выпало его деревне — война пощадила ее.
Чуть усмехнувшись, старик говорит:
— Что касается счастья, то оно целиком от нас зависело. Деревню свою мы своевременно разобрали и только теперь сложили. Вот она и уцелела.
— Что значит разобрали?
— Сняли крыши. Вынули рамы. Разобрали срубы. А немцам несподручно жечь, что лежит на земле. Вот деревня и сохранилась.
Теперь мы видим, что несколько домов, которые мы приняли за дома, развороченные снарядами, — попросту разобраны. И весьма аккуратно — мелом занумерованы бревна.
Спрашиваем старика:
— А сами что ж, куда девались? В лес ушли?
— Сами ушли в лес.
— Как же немцы смотрели на ваше отсутствие?
— А что они могли сделать. Мы в лесу. А они в лес не любили заходить. Стеснялись партизан. Да и болота им мешали.
Усмехнувшись, старик добавляет:
— Они леса до смешного боялись. Около леса пошумят, постреляют. А зайти туда не берутся.
— И значит, вы более двух лет провели в лесу?
Старик утвердительно кивает головой.