Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Щедрина "маститый московский историк", хвалясь своей объективностью, говорит: мне все равно, Ярослав Изяслава побил, или Изяслав Ярослава. Г. Кареев, создавший себе "целый идеальный мир норм, мир должного, мир истинного и справедливого", чужд такого рода объективности. Он сочувствует, положим, Ярославу, и хотя он не позволит себе изобразить его поражение в виде его победы ("факты не могут быть выдуманы"), но он оставляет за собой драгоценное право пролить слезу-другую по поводу печальной участи Ярослава, не может удержаться от проклятия по адресу его победителя, Изяслава. Трудно возразить что-нибудь против такого "субъективизма". Но напрасно г. Кареев изображает его в таком обесцвеченном и потому обезвреженном виде. Изображать его так, значит — не понимать его истинной природы, топить его в воде сантиментальной фразеологии. В действительности, отличительная черта "субъективных" мыслителей заключается в том, что "мир должного, мир истинного и справедливого" стоит у них вне всякой связи с объективным ходом исторического развития: здесь — "должное", там — "действительное", и эти две области отделены одна от другой целой пропастью, — той пропастью, которая отделяет у дуалистов мир материальный от мира духовного. Задача общественной науки XIX столетия заключалась, между прочим, в том, чтобы построить мост через эту, по-видимому, бездонную пропасть. Пока мы не построим этого моста, до тех пор мы по необходимости будем закрывать глаза на действительное, сосредоточив все свое внимание на "должном" (как это делали, например, сенсимонисты), отчего, разумеется, лишь замедлится осуществление этого "должного", так как затруднится приобретение правильного взгляда на него.
Мы уже знаем, что историки времен реставрации, в противность просветителям XVIII столетия, рассматривали политические учреждения всякой данной страны, как результат ее гражданского быта. Этот новый взгляд до такой степени распространился и усилился в то время, что доходил, в применении к практическим вопросам, до странных, теперь не почти непонятных нам крайностей. Так, Ж. Б. Сэй утверждал, что политические вопросы не должны интересовать экономиста, потому что народное хозяйство может одинаково хорошо развиваться даже при диаметрально-проти-воположных политических порядках. Эту мысль Сэя с похвалой отмечает Сен-Симон, влагая в нее, правда, несколько более глубокое содержание. За весьма немногими исключениями, все утописты XIX века разделяют такой взгляд на "политику".
Теоретически этот взгляд ошибочен в двух отношениях. Во-первых, державшиеся его люди забывали, что в общественной жизни, как и (всюду, где мы имеем дело с процессом, а не с отдельным явлением, следствие, в свою очередь, становится причиной, а причина оказывается следствием; короче, они покидали здесь, очень некстати, ту самую точку зрения взаимодействия, которою в других случаях, и тоже некстати, ограничивался их анализ; во-вторых, если политические отношения являются следствием социальных, то непонятно, каким образом до крайности различные следствия (политические учреждения — диаметрально противоположного характера) могут быть вызваны одной и той же причиной — одинаковым состоянием "богатства". Очевидно, что тут самое понятие о причинной связи политических учреждений страны с ее экономических состоянием остается еще до крайности туманным. И действительно, не трудно было бы показать, как туманно оно у всех утопистов.
На практике эта туманность вела за собой двоякого рода последствия. С одной стороны, утописты, так много говорившие об организации труда, готовы были подчас повторять старый девиз XVIII века — "laissez faire, laissez passer". Так, Сен-Симон, видевший в организации промышленности величайшую задачу XIX столетия, говорит: "l'industrie a besoin d'кtre gouvernée le moins possible" (промышленность нуждается в том, чтобы ею управляли как можно меньше) [42]. С другой стороны, утописты, — опять-таки с некоторыми исключениями, принадлежащими более позднему времени, — были совершенно равнодушны к текущей политике, к политическим вопросам дня.
Политический строй есть следствие, а не причина. Следствие всегда остается следствием, не становясь, в свою очередь, причиной. Отсюда следует почти прямой вывод, что "политика" не может служить средством осуществления общественно-экономических "идеалов". Понятна, поэтому, психология утописта, отворачивающегося от политики. Но на что же рассчитывали они в деле осуществления своих планов общественного преобразования? Что лежало в основе их практических упований? Все и ничто. Все — в том смысле, что они безразлично ожидали помощи с самых противоположных сторон. Ничто — в том, что все их надежды были совсем неосновательны.
Утописты воображали себя чрезвычайно практичными людьми. Они ненавидели "доктринеров" и все самые громкие их принципы они, не задумываясь, приносили в жертву свои idées fixes. Они не были ни либералами, ни консерваторами, ни монархистами, ни республиканцами они безразлично готовы были идти и с либералами, и с консерваторами, и с монархистами, и с республиканцами, лишь бы осуществить свои "практические" и, как им казалось, чрезвычайно практичные планы. Из старых утопистов в этом отношении особенно замечателен Фурье. Он, как гоголевский Костанжогло, старался всякую дрянь употребить в дело. То он соблазнял ростовщиков перспективой огромных процентов, которые им станут приносить их капиталы в будущем обществе; то он взывал к любителям дынь и артишоков, прельщая их отличными дынями и артишоками будущего; то он уверял Луи-Филиппа, что у принцесс Орлеанского дома, которыми теперь пренебрегают принцы крови, отбоя не будет от женихов при новом общественном строе. Он хватался за каждую соломинку. Но, увы! Ни ростовщики, ни любители дынь и артишоков, ни "король-гражданин", что называется, и ухом не вели, не обращали ни малейшего внимания на самые, казалось бы, убедительные расчеты Фурье. Его практичность оказалась заранее осужденной на неудачу, безотрадной погоней за счастливой случайностью.
Погоней за счастливой случайностью усердно занимались еще просветители XVIII века. Именно в надежде на такую случайность и старались они, всеми правдами и неправдами, вступать в дружеские сношения с более или менее просвещенными "законодателями" и аристократами того времени. Обыкновенно думают, что раз человек сказал себе: мнение правит миром, то у него уже нет поводов унывать насчет будущего: la raison finira pas avoir raison. Но это не так. Когда, каким путем восторжествует разум? Просветители говорили, что в общественной жизни все зависит, в конце концов, от "законодателя". Поэтому они и уловляли законодателей. Но те же просветители хорошо знали, что характер и взгляды человека зависят от воспитания и что, вообще говоря, воспитание не предрасполагало "законодателей" к усвоению просветительных учений. Поэтому они не могли не сознавать, что мало надежды на законодателей. Оставалось уповать на счастливую случайность. Вообразите, что у вас есть огромный ящик, в котором очень много черных шаров и два-три белых. Вы вынимаете шар за шаром. В каждом отдельном случае у вас несравненно меньше шансов вынуть белый шар, нежели черный. Но, повторив операцию достаточное число раз, вы вынете, наконец, и белый. То же и с "законодателями". В каждом отдельном случае несравненно вероятнее, что законодатель будет против "философов", но явится же, наконец, и согласный с философами законодатель. Этот сделает все, что предписывает разум. Так, буквально так, рассуждал Гельвеций [43]. Субъективно-идеалистический взгляд на историю ("мнения правят миром"), по-видимому, отводящий такое широкое место свободе человека, на самом деле представляет его игрушкой случайности. Вот почему этот взгляд в сущности очень безотраден.
Так, например, мы не знаем ничего безотраднее взглядов утопистов конца XIX века, т. е. русских народников и субъективных социологов. У каждого из них есть готовый план спасения общины, а с нею и крестьянства вообще, у каждого — своя "формула прогресса". Но, увы! Жизнь идет своим ходом, не обращая внимания на их формулы, которым не остается ничего другого, как тоже прокладывать себе свой, независимый от жизни, путь в области абстракции, фантазии и логических злоключений. Вот, например, послушаем Ахилла субъективной школы, г. Михайловского.
Рабочий вопрос в Европе есть вопрос революционный, ибо там он требует передачи условий (?) труда в руки работника, экспроприации теперешних собственников. Рабочий вопрос в России есть вопрос консервативный, ибо тут требуется только сохранение условий труда в руках работника, гарантия теперешним собственникам их собственности. У нас под самым Петербургом … в местности, испещренной фабриками, заводами, парками, дачами, существуют деревни, жители которых живут на своей земле, жгут свой лес, едят свой хлеб, одеваются в армяки и тулупы своей работы из шерсти своих овец. Гарантируйте им прочно это свое, и русский рабочий вопрос решен. А ради этой цели можно все отдать, если, как следует, понимать значение прочной гарантии. Скажут: нельзя же вечно оставаться при сохе и трехпольном хозяйстве, при допотопных способах фабрикации армяков и тулупов. Нельзя. Из этого затруднения существуют два выхода. Один, одобряемый практическою точкою зрения, очень прост и удобен: поднимите тариф, распустите общину, да, пожалуй, и довольно, — промышленность, наподобие английской, как гриб, вырастет. Но она съест работника, экспроприирует его. Есть и другой путь, конечно, гораздо труднее, — но легкое разрешение вопроса не значит еще правильное. Другой путь состоит в развитии тех отношений труда и собственности, которые уже существуют в наличности, но в крайне грубом, первобытном виде. Понятно, что цель эта не может быть достигнута без широкого государственного вмешательства, первым актом которого должно быть законодательное закрепление общины [44].
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза
- Без памяти - Вероника Фокс - Русская классическая проза
- Не обращайте вниманья, маэстро - Георгий Владимов - Русская классическая проза
- Молево - Георгий Тимофеевич Саликов - Периодические издания / Русская классическая проза
- Дьявол моего рода. 1 том - Дарья Романовна Лакеева - Русское фэнтези / Русская классическая проза / Ужасы и Мистика