Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Студента-то нет уже. Я виноват, я… разве я не видел, как он убивает себя?
Леонид Матвеевич делает неловкое движение, как будто хочет позвать студента, забывшего о себе, напомнить… О чем?
«Это я и есть, — с ужасом думает старик. — Я, а не он — он впитал мои слова, мысли, чувства, это я, восставший против самого себя… Господи, защити меня!»
Он ясно видит смертельную ярость на лице Кирилла.
— Он убьёт, убьёт меня, — кричит старик. — Жена, скорее запри дверь.
Мальчики террора
Он работал в министерстве много лет, и, хотя у него была сейчас звучная должность — начальник экспертного отдела и по чиновничьей лестнице он поднимался всю жизнь бодро и споро, при взгляде на него прежде всего думалось, что он очень старый человек, и такая усталость была в нём, что казалось — этот человек уже давно повторяет самого себя и живёт тем, что вспоминает или выдумывает его мозг, спрятанный за узким лбом и умными глазами, в которых застыло высокомерие. Хотя он рассмеялся бы в лицо каждому, кто посмел бы сказать, что он сентиментально смакует прошлое и, как многие старики, украшает его.
Виктор Сергеевич Хохлов и держался на должности благодаря своему огромному опыту и покровительству заместителя начальника главка, тоже старого человека, который дружил с Хохловым и, как и он, знал, что их сила — в забвении прошлого, знать о себе то главное, что составляет тайну души каждого человека, они не должны были, как будто эта тайна была похищена у них в юности, когда их слабые сердца так любили мир, что пожертвовать собою считали бы за счастье. Он был воспитан в сороковых, и жестокость мира вошла в его детский мозг и нежную плоть, была впитана им, понята как естественное на-чало, стержень жизни.
Когда этот худой высокий старик шёл коридорами министерства, прямо глядя перед собой, он вызывал невольное уважение, его побаивались, чувствуя внутреннюю силу, даже «золотая молодёжь» министерства, эти сынки и дочери начальства, которые считали, что им всё позволено, даже они посмеивались только за его спиной, когда он уже проходил далеко вдоль коридора, — их забавляли походка, строгость костюма и высокомерие старика.
Он шёл осторожно по улицам столицы, как будто пробирался через этот тесный, забитый людьми, домами, машинами город, огромный город, которого он боялся, потому что уже давно почувствовал его равнодушие — в этом городе уже никто не жалел и не любил его. Жена Хохлова умерла, а единственного сына давно не было в его доме, в городе, который дышал в лицо Хохлова спёртым воздухом коммунальной квартиры. И всё же в этом городе была красота полуаристократа, который накинул яркий плащ, натянул узкие дорогие перчатки, но забыл застегнуть сорочку — и видна грязная шея.
Но всегда, днём и ночью, в городе был свет — солнца или фонарей — и чёткое ощущение музыки света, круглого при ярком свете солнца, воздуха, острых звуков сумерек и распластанного тела ночи, живой темноты, скрывающей огонь, который лишь чуть раскрывал себя светом фонарей, лукавым отражением звёзд и страстями, оживающими в людях.
В министерстве день был особенно суетным, тяжёлым, приходилось много звонить, говорить, а когда он уходил вечером, то в вестибюле стояли полотерные машины, неуклюжие, большие. «Для очень сильных мужчин», — подумал Хохлов. Значит, завтра весь день здание будет визгливо гудеть, отражая звуки работающих полотерных машин, хотя всё это полагалось делать по ночам, но, как всегда, не успевали к празднику. Он вздохнул, как будто стоны этих механических животных уже вызывали головную боль и тошноту.
Но в его доме было очень тихо, он специально повесил тяжёлые шторы, поменял двери на дубовые, тяжёлые, — в своём доме, рядом с портретом сына, он чувствовал себя защищённым.
Весь вечер он ощущал странное, необычное волнение, которое ничем объяснить не мог. Тихо, портрет семнадцатилетнего сына на стене в золотой рамке — именно в этом возрасте он убежал из дома и больше не подавал о себе вестей, — дорогая старинная мебель красного дерева так громоздка, что оставляет только узкие проходы, но Виктор Сергеевич был всегда рад этому нагромождению дерева, стекла, фарфора, их тусклому свету, пространству, в котором живыми оставались только глаза сына.
Это была бесконечная ночь. Хохлов не спал, бродил по комнатам в длинном стёганом халате, задыхаясь от жары и всё-таки не снимая его, как ещё одну защиту: он то старался не смотреть на портрет сына, то, наоборот, ярко освещал комнату и жадно рассматривал юношу с маленькими ушами, хохловским прищуром тёмных глаз и сжатыми губами.
Ему надо было ответить кому-то (он не думал, кому надо отвечать), что он всегда исполнял правила жизни, в непокорности его обвинить невозможно, а значит, он всё делал правильно.
Он хотел думать о главном, а оживали ненужные воспоминания: как он заставлял сына ставить обувь по одной линии, пара за парой, а если приходил домой и видел брошенную вещь, криво поставленные ботинки, устраивал скандал, или как сын, у которого был плохой почерк, по его приказу переписывал книги — он думал, что так исправит почерк сына, а тот, покоряясь, писал кривыми буквами. Как часто он бил мальчика…
Эти житейские мелочи сейчас раздражали старика, они не нужны были теперь, когда он думал о главном, и старик даже заплакал от обиды.
Страдание возвращало ему душу обновлённой, мучающейся. Хохлов тихо застонал, опустился в кресло и надолго замер. «Андрей жив. Он, наверное, стал таким, как я, он очень похож на меня, где-то живёт и радуется, богатый, всеми уважаемый, — убеждал себя Хохлов. — Я был жесток с ним, наказывал, вот он и ушёл, но он вернётся сильный, счастливый».
Эта мысль бесконечно радовала Хохлова, была дорога ему, он даже засмеялся от радости, но что-то не давало быть свободным от страдания: он смутно понимал теперь, что его жестокость в семье была отражением той жестокости, которой он подчинялся, силы, которой боялся, он был зависим, а мальчик не хотел покоряться. Хохлов с обидой подумал о сыне: «Я служил времени, я не мог быть другим, понимаешь?»
Старик даже не вспоминал, он старался найти в себе то главное, что, наверное, и составляло душу Хохлова, и опять наталкивался на пустоту и страх, готов был покориться и не думать больше о себе.
«Но теперь-то он понял, что в мире нет свободы, — насмешливо думал старик. — Наверняка так же, как и я, наказывает своего сына и с благодарностью вспоминает меня, свой дом».
Он распахнул окно, и холод показался ему обжигающим. Да, он знал, был уверен, что сын теперь сильнее его, он наверняка выстоял в этой жизни, потому что его сын. Он смотрел в темноту, как будто пытался угадать, где сейчас Андрей, какая у него жена — красавица, наверное. Чувство старика было так велико, что его охватило страстное желание уйти в темноту, отречься от всего, чем он жил до сих пор, и вершина желания — покоряться другим богам, которые любили только тех, кто ищет наслаждения в этом мире, его любовь к сыну была тем острым наслаждением, которое он раньше не мог себе позволить. И ему показалось вдруг, что сын его всё ещё ищет ту призрачную свободу, которая уводит людей из тёплых домов и заставляет бродить по свету. Может быть, он впервые по-настоящему испугался за сына, и любая ложь показалась бы ему спасением.
Вечером следующего дня Хохлов, седой и важный, в чёрном костюме, идёт по пустому коридору министерства. Хотя никто не может видеть его сейчас, он идёт выпрямившись и, как всегда, улыбается благожелательной холодной улыбкой.
В конце коридора полотёры приготовляют свои машины к работе. Их трое. В заляпанных мастикой штанах и куртках, в толстых вязаных шапочках, спасающих немного от шума, они разматывают провода и кричат друг другу:
— Подводи машину.
Хохлов спотыкается о кабель, пересекающий коридор, и чуть не падает. Он сердито поворачивается к одному из полотёров. Пересиливая раздражение, говорит назидательно:
— Нехорошо, уважаемый, я мог упасть и поранить себя.
Лица полотёра он не видит — тот сидит на корточках, возясь с банкой мастики. Услышав голос Хохлова, он вздрагивает, ещё ниже опускает голову и говорит глухо:
— Простите меня.
Эта покорная фраза, длинное, неловко согнувшееся тело полотёра, его детская шапочка с помпоном — всё отчего-то неприятно волнует Хохлова. Он молча проходит дальше по коридору.
Непонятное волнение не покидает его и в вестибюле, где гардеробщица подаёт ему плащ:
«Совершенно правильно сделал я ему замечание, — думает Хохлов. — Бросают толстый кабель в полутёмном коридоре. Это не мелочь. Во всём должен быть порядок».
На улице совсем темно. Хохлов оглядывается: в здании главка освещён верхний этаж.
«Потом они спустятся на четвёртый, потом на третий, — думает Хохлов. — И так всю ночь».
Он и сам не понимает, почему мысль упорно возвращается к полотёру, просившему прощения.
- Участница свадьбы - Карсон Маккалерс - Современная проза
- Пой, скворушка, пой - Петр Краснов - Современная проза
- Ёлка для Ба - Борис Фальков - Современная проза