Заезжаем за Ольгой Вишневской, и в машину втискивается еще одно закутанное существо. Оля взволнована. Когда она перед уходом надела комбинезон, проснулась дочка и, предчувствуя разлуку, заплакала:
— Куда ты?
— Спи, — сказал отец. — Мама идет стирать.
Теперь все мы в сборе, кроме двух шоферов. Они встретят нас в Нукусском аэропорту и доставят к подножью древнего замка, где рабочие уже поставили палатки и ждут начала раскопок.
Прямо в такси начинаются шутки, воспоминания, оживают прозвища, намеки, словечки. Мы опять в обстановке экспедиции, в мире нашей юности. Опять нас принимают то за артистов, то за спортсменов. И когда в три часа ночи сообщили, что нукусский самолет вылетит только через четырнадцать часов, мы решили не возвращаться, не беспокоить домашних, а ночевать в Быкове. Мы снова одна семья.
Воспоминания прямо-таки одолевают нас. И кое-кто боится, что, вернувшись из нынешней поездки, мы сможем вспомнить лишь то, как мы без конца предавались воспоминаниям.
Взлет
Вот и начинается полет.Девушка конфеты раздает.Сладок вкус разлуки и тоски.Вспыхнули на крыльях огоньки.И летишь за тридевять земель,За щекой катая карамель.
Трамваем до Ташкента
Это моя десятая поездка в Среднюю Азию. Ездил я туда поездом, летал самолетом, а однажды добирался от Москвы до самого Хорезма в экспедиционном грузовике.
Первое путешествие я совершил… в трамвае. Он был установлен на железнодорожной платформе. Я устроился на месте вагоновожатого, глядел по сторонам. Первого ослика увидел еще в Кинеле, первого верблюда — под Бузулуком. Потом долго созерцал знакомую мне по учебнику географии «зону сухих степей».
Рядом на вещах сидели мама и брат. Позвякивал звонок, тоскуя по узеньким рельсам и черным проводам, оставшимся в плену у врага, в оккупированном фашистами Запорожье.
Эшелон, в котором мы ехали из Калуги, следовал на Урал. Мы сошли в Куйбышеве, чтобы пересесть в ташкентский поезд (в Ташкенте жила моя тетка). Не знаю, сколько суток мы просидели бы на привокзальной площади, если б один старый аптекарь не уступил нам место в переполненном запорожском трамвае.
— Не благодарите меня, — сказал он маме. — Я действовал из корыстных побуждений: я помог вам, другие помогут моей семье.
Семью аптекарь потерял в суматохе эвакуации.
Над моей головой висела табличка: «3 вагоноводом не размовляти!» Аптекарь не обращал внимания на запрет и беседовал со мной, вернее — думал вслух. Думал, какая страшная сила идет на нас, можем ли мы устоять.
Я же вспоминал отца. Он проводил нас из Калуги до какого-то разъезда и в первых лучах рассвета ушел по сырым от росы шпалам. Ушел четкой походкой военного и не оглянулся. Мы ждали, что он все-таки еще раз посмотрит на нас, помашет рукой. Ждали и боялись: мы б этого не вынесли.
И я хотел сказать аптекарю, что, если уж мой добрый, мирный отец не оглянулся, уходя на войну по сырым шпалам, значит в конечном счете все будет хорошо. Но я не сразу освободился от привычки молча выслушивать суждения взрослых.
Аптекарь любил стихи. И вдруг заявил:
— Маяковский непонятен широким массам.
Тут я не выдержал. Со слезами в голосе я твердил, что нет, понятен, понятен, и в доказательство читал и «разлейся, песня-молния про пионерский слет», и «Кем быть?», и «Майскую песенку», и «моя милиция меня бережет», и даже строки его лозунгов, напечатанные на юбилейных почтовых марках. (Бесценный пакетик с марками разных стран хранился в кармане куртки.)
Аптекарь спорил, не соглашался.
Не помню, на какой степной станции он побежал за кипятком и вернулся с пустым чайником, сияющий, помолодевший. Случилось чудо: он нашел семью.
На прощанье он крепко пожал мне руку и улыбнулся:
— Кстати, о Маяковском. Споря с тобой, я совершенно выпустил из виду, что моему уважаемому оппоненту тринадцать лет. Таким образом, вопрос о непонятности Маяковского снимается.
Точно знаю, где и когда кончилось мое детство. Станция Туркестан Ташкентской железной дороги. 27 августа 1941 года. Проходили санобработку. Я не знал, в чем она состоит, с удовольствием принял душ, затем получил горячую спрессованную одежду, сунул руку в карман куртки и вынул оттуда жалкий, слипшийся комок — все, что осталось от коллекции. И удивился неожиданному ощущению: я не жалел о марках…
Такова была моя первая поездка в Среднюю Азию.
Второй раз я ехал туда с товарищами по экспедиции, такими же студентами, как и я. Ехал навстречу раскопкам, таинственной цивилизации древнего Хорезма, навстречу пескам, палаткам и приключениям.
Палатка
С. П. Толстову
Унылый брезентовый свертокСо связкой веревок истертых —Туда убралась без остаткаВеселая наша палатка.
Сложили ее деловито,В машину суем как попало.А сколько же в ней пережито!А сколько в ней песен звучало!
Грустя по степям и пустыням,Лежать ей на складе придется.Но мы ее снова раскинем,Как в песнях об этом поется.
Все будет знакомым и новымПод верным брезентовым кровом.
Запас прочности
— Если вы едете в Хорезм ради приключений, — говорит новичкам член-корреспондент Академии наук Сергей Павлович Толстов, — то смею вас разочаровать: приключений не будет. Они бывают при плохой организации дела. Или по недосмотру…
Экспедиционная палатка — символ романтических приключений. А мне уже трудно представить более надежный, уютный и бесконфликтный дом.
У этого легкого сооружения солидный запас прочности. Колышки вбиты в глину, а веревки натянуты так, что оно выдержит любой буран. Аккуратные канавки вокруг него рассчитаны на самый сильный ливень.
Дверь выходит в ту сторону, откуда почти никогда не дует ветер. Зато в жару полы палатки поднимают, и от нее остается только крыша, висящая на длинных кольях.
Живя здесь, вы получаете двойное удовольствие: от домашнего уюта и от постоянного пребывания на свежем воздухе. «Сон в палатке, — справедливо заметил Пушкин, — удивительно здоров». Особенно если спишь в мешке. Наша повариха после нескольких дней экспедиционной жизни простудилась. Оказывается, она не решилась лечь в спальный мешок, боясь, что без посторонней помощи не выберется из этой сложной комбинации полотняного вкладыша, ватной оболочки и брезентового чехла.