вознес к люстре невнятную, но свирепую молитву. Подскочил к холодильнику, достал банку маринованных томатов и метнулся вместе с ней обратно к столу, возмущенно бормоча: «Не готов он… Он не готов!»
— Я снова должен выпить, — объявил енот, — а то ведь ты… Наваждение, а не человек! Эй! Я чудо! Понимаешь? Чу-до.
Эйпельбаум кивнул. С прискорбием.
Енот выпил. В одиночку.
— Знаешь… — Натан хотел начать издалека и вежливо, но понял, что и на это у него нет эмоциональных сил. — Давай ты пока… Давай ты помолчишь недельку хотя бы? И посидишь вон там?
Натан указал в угол кухни. Енот обернулся, увидел пустую коробку из-под телевизора и перевел взгляд на указательный палец Эйпельбаума.
— Благодари Будду, что я сейчас не вполне енот. А то бы я вцепился в твой обнаглевший палец!
— Кусай, — Натан смиренно поднес палец к пасти Тугрика.
— Хорошо, Натан, — улыбка енота стала коварно-сладкой. — Иди и спи. Только смотри сны повнимательней. Может, что важное увидишь. А я и правда…
И енот, махнув пятьдесят грамм и закинув в пасть три помидора черри, юркнул в коробку.
Натан, облегченно вздохнув, перекрестился, но вспомнил, что никогда не был христианином. Поднял взгляд на «люстру прозрения». От нее помощи ждать не приходилось, да и в прошлый раз озарение слишком дорого далось Натану. Перевел взгляд на письмо далай-ламы, лежащее на столе, и самоназидательно произнес четыре благородных истины, которые запомнил наизусть: «Существует страдание. Существует причина страдания — желание. Существует прекращение страдания — нирвана. Существует путь, ведущий к прекращению страдания — великий восьмеричный путь».
Произнеся четыре истины, Эйпельбаум затосковал так глубоко, так по-русски, что руки сами потянулись к водке.
— А я ведь тоже не буддист теперь, — раздался из коробки приглушенный голос енота. — Знаешь, каким безмятежным я был в Гималаях? Я ведь там не мог разговаривать… Потому что не видел в этом смысла, — поспешно добавил Тугрик. — Там не умел говорить, а здесь замолчать не могу. И мыслю, мыслю, мыслю… Неудержимо!
Он высунул из коробки нетерпеливую мордочку.
— Кто виноват? Что делать? Когда я был буддистом, я отвечал на эти вопросы однозначно: никто и ничего. Но сейчас! Здесь! В Москве! В России! — усики Тугрика вдохновенно задрожали. — Я исполнился таким беспокойством, такой всемирной отзывчивостью, такой верой в невозможное! Исполнись и ты, а? Мы! Мы с тобой! — Енот выпрыгнул из коробки и вскочил на стол, разбив две тарелки. — Мы разыщем ответы! И начнем действовать! О, как мы начнем действовать — задрожит земля! Я желаю деяний, а не созерцаний! Страстно желаю. И пусть прахом идут четыре благородные истины! И восьмеричный путь туда же! Отрекаюсь! — и енот сделал лапкой величественный отвергающий жест, словно кто-то незримый предлагал ему корону.
— Н-дааа, — протянул Натан. — Удружил далай-лама… Слезь-ка со стола. Ну пожалуйста! Чего ты хочешь?
Енот начал спуск на пол. Натану показалось, что Тугрик намеренно сделался адски неуклюжим: передними лапками держался за краешек стола, а задними, не достающими до пола, беспомощно сучил в воздухе. Эйпельбаум — а что ему оставалось? — нехотя помог еноту. (Стоит ли говорить, что это была его очередная мистическая ошибка?)
Тугрик встал напротив Эйпельбаума и возвестил:
— Ты оставил достаточный след в истории мирового секса, Натан. Пришла пора оставить след в истории отечества.
Енот вдруг обнял Эйпельбаума за ноги и прошептал, уткнувшись в его колени:
— Я как приехал сюда, как только границу пересек, так меня всего будто холодом обдало, потом в жар бросило, и чувствую, кожей и даже шерстью чувствую — горе, горе по всей этой земле, горе и несправедливость… И края нет — ни этой стране, ни ее страданию…
Эйпельбаум прикрыл рукой глаза: закрытых век уже было недостаточно.
— Спаси Россию, Натан.
Вяло улыбнувшись, Эйпельбаум отнял руки от глаз и погладил Тугрика.
— О чем ты? Я аполитичен и асоциален.
— А может быть, ленив и трусоват? — вскричал енот. — Прислушайся ко мне, Натан. Через меня к тебе взывает Россия.
— Ты обалдел? Ты же енот!
— Гималайский енот, — с достоинством ответил Тугрик.
— Енот с манией величия, — Натан втягивался в спор с енотом, и его сердце билось все тревожней.
— Допустим, — с достоинством ответил Тугрик и по-наполеоновски сложил лапки, демонстрируя самоиронию, а также познания в области истории. Постояв так под изумленным взглядом Эйпельбаума, Тугрик вновь — доверчиво и крепко — обнял его ноги и услышал вопрос:
— С какой стати Россия будет через тебя взывать? — Натан совершенно не желал обидеть енота; напротив, он брал Тугрика в союзники, предлагая ему вместе посмеяться над нелепостью ситуации.
— А ты не решай за Россию, — обиделся Тугрик, — через кого ей взывать и к кому.
— Через енота к еврею? Плохи же у нее дела.
Тугрик прекратил обнимать ноги Эйпельбаума и с демонстративной брезгливостью вытер лапки о шерстку.
— Мелко плаваешь, Натан! Не твой уровень, не твой масштаб. Какие-то бесконечные браки, семьи… Полигамия, моногамия, целомудрие, распутство… Скука! Бери шире. Целься выше.
Часы показывали три ночи. Тугрик с энтузиазмом правозащитника взывал к Натану, не позволяя задремать ни ему самому, ни его гражданской совести. Енот добился своего: совесть Натана заболела. Боль, страх и отчаяние сограждан тысячами нитей протянулись к его сердцу…
Тугрик не удивился парадоксу, а воспринял его как должное: как только в Эйпельбауме начало пробуждаться гражданское самосознание, сам Эйпельбаум заснул.
Енот бережно уложил его на кровать, благо, она стояла совсем рядом: Эйпельбаум в последнее время жил, вяло перемещаясь от столика к кровати, от кровати к уборной и обратно.
Таков был бермудский треугольник страдающего Натана.
Енот-ты-либерал!
Пока Эйпельбаум спит, а Тугрик смотрит на него исполненным надежды взглядом, поспешим сделать важное замечание.