Мог ли он считать это белое ничем, пустой поверхностью, ожидающей появления текста или рисунка? Или все-таки это образ памяти, ее бесконечной глубины, откуда проникал свет загадочного источника?
В третьем месте зрители усаживались на деревянной скамейке, поставленной в самом центре пустого пространства, ограниченного стенами разного цвета. Сидеть им приходилось тесно, прижимаясь друг к другу, потому что скамейка здесь была для всех одна.
Они смотрели, как солнце проходит свой круг, из утра в ночь, слушали музыку и долго не уходили. Может, вспоминали что-то.
Зимин сюда приходил, когда надо было успокоиться.
Потом все оказались на открытой со всех сторон площади, под куполом, источавшим почти космическую музыку и свет. Здесь было много людей. Они, держась за руки, обнимаясь, сидели на уступах стены, свесив ноги, и даже валялись на полу, особенно молодые, и все внимали музыке, в которой можно было расслышать и органные аккорды из католических соборов, и колокольные звоны православных церквей, и звуки восточных зурн. Все это было переплетено с музыкой симфонического оркестра. В такт звукам плавно пульсировал свет.
До мажор в красном цвете, соль мажор – в оранжевом, а ре мажор – в синем.
Зимин придумывал город год, потом еще год готовились конструкции и картины, потом они разругались – считай, еще полгода, потом столько же возобновляли дело – и вот эти годы становились прошлым. И все десять лет тоже становились прошлым. Которое, конечно, навсегда станет его частью. Известной и уже не опасной.
Из детства Зимин помнил немногое. Пионы около дома – росло их там дикое количество, и в мае, когда они разом расцветали – бордовые, белые, розовые, алые, – в открытое окно вползал тяжелый, густой, какой-то непристойный их запах, потому что вместе с ним приходили и сны, от которых было кисло во рту, а по утрам горело лицо, как от крапивницы.
Зимин помнил и школьный ужас: уроки, от которых впадал в ступор, и одноклассников, которым он был вместо забавы. Лиц их он не помнил – только тени, а вот чувства возвращались такие же, будто все было вчера.
И еще он помнил бабушкину лежанку на кухне, около плиты, застеленную стеганым цветастым одеялом. На нее он забирался по вечерам, утыкался головой в бабушкин теплый бок и слушал ее рассказы на странном польско-русском наречии про прошлую интересную жизнь в стране, которой уже не было.
Один рассказ был интересный, про ярмарку. Там была простая вещь – высокая лестница, которая шла высоко в небо. По ней надо было добраться до самого края и там коснуться рук ангела. Он висел над лестницей в воздухе в белой рубахе почти до пят и с большими белыми крыльями на спине.
– Если дотронешься, то за это полагалась награда – патефон, с набором пластинок Вертинского, – почему-то c неодобрением говорила бабушка. – А потом один цыган, вроде тебя, исхитрился.
– Я разве цыган?
– Он чернявый был и кудрявый – вылитый ты.
– И как он?
– Засунул на спину, под рубаху, длинную палку, концом ее зацепился за перекладину и все-таки смог дотронуться до ангела.
– И ему отдали патефон?
– Все начали кричать, а перекладина возьми и сломайся.
– И что?
– Что-что, упал вниз и разбился, а все почему? Не вертись ты так, весь бок прямо истолкал в синяки.
– Ну, бабушка!
– Потому что руки ангела и человека не должны касаться друг друга.
– Потому что почему?
– Потому что главное – это мечта, а не прикосновение. Оно еще будет, но только в другой жизни. – Тут она водружала на нос очки с толстенными стеклами, вытаскивала маленький молитвенник в потрепанном кожаном переплете, перелистывала склеившиеся страницы, смачивая палец во рту и шевеля губами, тихо бубнила что-то непонятное на латыни.
Бабушка до прихода Советов окончила гимназию, знала латынь и немного греческий и была ревностной католичкой.
Сразу после великого дождя на древний город упала великая жара. Она была такой жгучей, что голуби, словно настоящие летучие рыбы, бесстрашно ныряли в воду фонтанов на площади Конкорд, у подножия статуй чернокожих мифических персонажей с золотыми рыбинами в руках.
С вершины Монмартра, от белых стен Сакре-Кер, было видно оранжевого цвета марево, повисшее над морем пышущих зноем мансардных крыш, а рядом с Лувром, прямо на берегу буро-зеленой Сены, насыпанную полосу желтого песка – жалкое подобие нормандского пляжа. На нем тесными рядами лежали соскучившиеся по загару парижские бездельники. Трудовой же народ, особенно женщины, поснимали с себя все, что возможно, и улицы засверкали множеством белокожих ног, рук.
Только печальные почитательницы шариата, укутанные в черное с ног до головы, стойко плавились под солнцем.
– Ну и что дальше? – Зимин с Ириной прятались от жары в маленьком кафе, в глубине Латинского квартала.
– Ты знаешь.
– После такого успеха для тебя ничего не изменилось?
На столе лежала свежая «Пари-матч». Очередной головоногий критик, расхваливая в газете выставку, вознамерился определить место Зимина даже не в истории искусств, что, может, и было бы любопытно – все-таки рядом с кем из музейных собратьев по ремеслу его разместят, с кем из небожителей сопоставят. Но этот знаток живописи решил его cоединить, ни много ни мало, с историей цивилизации, назвав его выставку точкой бифуркации, которые помогают развиваться цивилизации. Он писал, что развивают цивилизацию одиночки и что Зимин как раз из таких. Ну, и дальше, естественно, много слов про диапазон видения мира и человеческой природы. И что он никого не осуждает, а пытается понять, чтобы понять самого себя.
– И даже это ничего для тебя не значит?
– Знаешь, на что это похоже? – Официант принес им кофе и знаменитые вафли в горячем шоколаде. – На эпитафию.
– Ой, не надо только глупостей, пожалуйста.
– И все-таки это так.
– Послушай, я понимаю, что не могу говорить о чувствах, – по ее щекам катились слезы, – но я совсем не понимаю, как мне дальше жить? Я совсем потерялась. Я не знаю, как к тебе подступиться.
Зимин не мог поднять глаза от чашки с кофе, так ему было стыдно и нестерпимо ее жалко.
– Я ведь никогда никого не подводила, а тут столько всего рушится. – Она была совсем не виновата в том, что ему надо было все изменить. Она просто хотела сохранить налаженную жизнь, которую холила и лелеяла столько лет.
– Свали все на меня, пусть ищут и скандалят.
– Илья, ну, пожалуйста, ну, давай попробуем все наладить. Ты увидишь, я буду очень стараться и все изменю. Ты меня совсем не любишь?
– Речь сейчас не о любви.
Конец ознакомительного фрагмента.
Примечания
1
Странники в ночи, случайные взгляды
Призрачны в ночи, пока ночь не прошла. (Пер. песни Ф. Синатры «Strangers in the night».)
2
Что-то в твоих глазах приглашало меня,
Что-то в твоей улыбке взволновало меня. (Пер. из песни Ф. Синатры.)
3
Что-то в моем сердце сказало мне, что ты должна быть у меня. (Пер. песни Ф. Синатры.)
4
Незнакомцы в ночи, два одиноких человека, мы были незнакомцами и наслаждались этим моментом. (Пер. песни Ф. Синатры.)