Максим тяжело вздохнул.
— Не надо, — Ярослава прижалась щекой к его груди. — Не надо, родной. Все нужно пройти, все испытать… Жизнь большая, может, мы еще встретим его. И ты все объяснишь. И он поймет. Я очень верю, что он поймет…
— Не надо, не утешай меня, — прошептал Максим. — Все равно… Все равно я никогда себе этого не прощу…
Утренним катером они снова вернулись в Поленово. День был такой же, как и предыдущий, — солнечный и яркий, но что-то неузнаваемо изменилось — не столько в природе, сколько в их душах. Для них он был очень молчаливым, этот день, вначале потому, что все еще не улетучились думы об исчезновении Легостаева и о том, что они тоже причастны к его исчезновению; потом, когда они неслышно ходили по комнатам дома-музея Поленова, потому, что надо было молчать — говорила экскурсовод, женщина эффектная и броская настолько, что, казалось, способна была затмить самые колоритные полотна художника и сосредоточить все внимание посетителей на себе; потом, когда пришла пора обедать, они отправились в ларек купить колбасы, хлеба и лимонада, потому что очередь в столовую была длинной и шумной, а им хотелось думать о жизни Поленова, о его поездках за границу, о том, что Ярославе так же, как и Поленову, полюбилась Ока. А позже, после обеда, они опять ждали катер, теперь уже окончательно — до Серпухова, и в молчании видели свое спасение: боялись посторонним словом обидеть друг друга. Хотелось говорить о своей тоске — они подавляли в себе это желание не потому, что не ждали от него облегчения, а потому, что тоска могла стать еще более мучительной. Хотелось говорить о том, что они с нетерпением будут ждать встречи, но понимали, что в ближайшем будущем такой встречи не произойдет. Да и возможна ли она вообще? Хотелось говорить о том, как каждый из них поведет себя, оказавшись один, предоставленный самому себе. Не произойдет ли в новой ситуации чего-либо неожиданного, пусть не сразу, но потом, когда разлука будет исчисляться уже не днями, не месяцами, а годами? Сейчас каждый из них не сомневался в себе, в своей верности и стойкости, но сейчас — это всего лишь сейчас…
В комбатах дома-музея они на время забыли о себе, их подчинила удивительная, так до конца и не познанная сила искусства. В самом деле, почему, ежедневно встречаясь с людьми, с природой, люди чаще всего считают это обыденным и порой даже не запоминают встреч, а у полотна знаменитого художника останавливаются как вкопанные и долго не могут справиться с нахлынувшими чувствами? Ведь самая гениальная картина — всего лишь картина, а не живая натура…
Ярослава не могла оторваться от картин и радовалась, когда группа посетителей переходила в другую комнату и голос экскурсовода становился приглушенным. В эти минуты ее настолько завораживали картины Поленова, что, казалось, не хватит сил отойти от них. И дело, видимо, было вовсе не в том, что ее очаровывал именно Поленов, — у нее были более любимые художники, такие, как Врубель, — но сейчас именно с полотен Поленова с ней не просто говорила, но прощалась Россия….
Максим же с подспудной, затаенной завистью вслушивался в названия комнат и помещений: «Портретная», «Рабочая», «Пейзажная», «Адмиралтейство», «Аббатство», думая о том, как было бы здорово поселиться на таком же берегу Оки. Украдкой поглядывая на Ярославу, Максим угадал ее настроение и пожалел, что привел жену сюда: ей предстояло проститься не только с близкими людьми — она прощается даже с живописью, потому что там, в чужой стороне, все будет чужое.
Максим вспомнил, как многие месяцы Ярослава изучала немецкую литературу и искусство. Иногда она приносила книги, вышедшие в Германии после прихода к власти Гитлера, и Максим с удивлением вчитывался в незнакомые, чужие имена на переплетах: Ганс Гримм, Эдвин Эрих Двингер, Бруно Брем… Читать эти книги Максим не мог — что за чтение со словарем! — и потому расспрашивал Ярославу, о чем эти книги.
— Они удивительно схожи друг с другом, эти гитлеровские писаки, — отвечала Ярослава. — Скучны, как изношенная подметка, назойливы, как пиявки. У всех одно на уме: трудно быть немцем в этом мире. Почему? Им мало земли, мало солнца, луна им плохо светит, а на звезды, как это ни возмутительно, могут без их ведома глазеть и другие народы.
Таким же целям служила и нынешняя немецкая живопись. Репродукции картин, которые Ярослава показывала Максиму, были помпезными, зовущими к войне, примитивными и убогими — ни мысли, ни художественного мастерства…
По дубовой лестнице, освещенной большим итальянским окном, они поднялись на второй этаж и, свернув направо, попали в мастерскую Поленова. И здесь в изумлении остановились перед большим полотном на библейский сюжет.
— «Христос и грешница», — шепнула Ярослава, стремительно взглянув на Максима, и уже не могла отвести глаз от картины.
Сначала она разглядывала ее как бы по частям, фрагментарно, стремясь осмыслить и запечатлеть в памяти каждый штрих. Вот женщина в палестинском платье, стоящая у лестницы, вот продавщица голубей, вот фарисей, подталкивающий грешницу. Так постепенно, как бы пугаясь чего-то магически сильного и непреодолимого, взгляд Ярославы все настойчивее приближался к главным фигурам чудодейственного полотна — к Христу и грешнице и, приблизившись, словно окаменел от бесконечно прекрасного чувства радости и страха.
Ярослава не слышала слов экскурсовода, разъяснявшего, что на картине разъяренная толпа требует от Христа разрешения побить камнями женщину, обвиняемую в неверности, и что в ответ Христос говорит: «Кто из вас без греха, пусть первый бросит камень», и что после этого толпа разойдется, а Христос отпустит женщину, сказав: «Иди и не греши».
Дело было вовсе не в сюжете, а в каком-то отчаянно-дерзком солнечном восприятии жизни, в непримиримом вызове ханжеству и лицемерию, в изумительной первозданной свежести красок, в том, как эта картина действовала на состояние души.
— Поленов вместе с женой ездил в Рим, где работал с натуры над образами картины, — будто откуда-то издалека, донесся до Ярославы голос экскурсовода. — Костюмы для основных персонажей шила жена Поленова. Холст привезен из Рима.
— Боже мой, — шепнула Ярослава Максиму, — при чем тут холст!
— Но это же любопытно, — возразил он.
— А мне такие подробности мешают, — сказала она без запальчивости, будто признаваясь в чем-то сокровенном. — Я вижу перед собой живое существо и восторгаюсь им, а не тем, в каких муках оно родилось. И ты веришь, сейчас я была там, среди этой толпы фарисеев, окруженная ненавистью и злом…
Максим с тревогой посмотрел на нее, забыв о картине: да, конечно же Ярослава и сейчас живет уже там, за пределами родной страны, и даже это полотно напомнило о той потрясающей страшной и мрачной атмосфере, в какой ей придется работать.