и у меня даже в мыслях не было хоть раз изменить своим принципам. И наверное, как бы неправильно это ни звучало, зря — мороженое, я вам скажу, вещь ошеломительная, потрясающе вкусная. Цензура просто не пропустит и половину тех слов, которые невольно приходят на ум вместе с тающим на языке лакомством.
— Выхватила себе самое вкусное, — улыбаясь, говорит Ангел, стоит нам отойти от мороженщиков, — дай хоть попробовать, что ли.
И, чёрт меня дёргает, я не знаю, что я делаю — я протягиваю Ангелу рожок, и как только он наклоняется к нему, я кончиком жёлто-розового мороженого прохожусь по веснушчатому носу Ангела и улыбаюсь, понимая, как чертовски здорово это выглядит.
— Ну спасибо, — бурчит, качая головой, Ангел, и я замечаю на лице его искреннюю радость, которую ни с чем в мире больше я не посмею спутать.
И, чёрт меня дёргает (вот же привычка у него — почём зря меня дёргать), я не знаю, что я делаю — но я делаю, и это неоспоримый факт.
Мы с Ангелом почти одного роста, он даже ниже меня на полсантиметра где-то — и поэтому мне не составляет труда губами коснуться его носа, именно в том самом месте, где осталось небольшое розово-жёлтое пятно.
Поцелуй получается детским — невесомым, быстрым каким-то, толком даже и непонятным ни мне, ни ему. Но стоит мне отстраниться, свободной ладонью закрыв глаза, я слышу, как Ангел смеётся. И за этот смех я готова весь мир отдать, честное слово.
— Ты всё больше меня удивляешь, — говорит он, и свободная его рука ложится мне на плечо.
Вот так, обнявшись, мы идём по вечернему Бродвею — кругом музыканты, художники, которых не останавливает темнота, дети и старики, купающиеся в весне. И мы, мы, так прочно привязанные ко всему этому буйству, и вместе с тем — совершенно свободные.
В рваных кедах (и кстати у обоих они — красные, кроваво-красные), отбивая странные магические ритмы, мы шагаем по вымощенной плиткой широкой дороге — и вокруг нас танцует свои странные танцы юность, вокруг нас поёт свои песни свобода, а время, улыбаясь широким красным ртом, шагает нарочито медленно — отстаёт от нас, спотыкаясь о свои же лапки.
Мы идём, громко чавкая, совершенно не стесняясь друг друга, идём, громко топая ногами и смеясь непонятно чему — но стоит мне услышать знакомую мелодию, гитарными струнами запутавшуюся в моих же волосах, я останавливаюсь, замолкая и вслушиваясь в каждую ноту.
Зелень, велосипедисты на узких дорожках, парочки, сидящие у фонтана — и музыка, прекраснейшая для этого вечера музыка.
Молодой музыкант сидит на полосатом пледе, и играет, глядя на нас с Ангелом — играет и молчит, выжидающе смотрит на нас, и петь у меня получается само собой, потому что слова так и просятся появиться на свет.
— И то, что было, набело откроется потом…
И как же сильно я удивляюсь, когда Ангел, прижимая меня к себе чуть сильнее, подхватывает:
— Мой рок-н-ролл — это не цель, и даже не средство…
И дальше — просто цветной вихрь фонарей, листвы и чужих аплодисментов. Сброшенная с плеч гитара Ангела, его руки на моих плечах, медленный танец с непонятными мне движениями — и наши голоса, громкие и живые.
Мы танцуем до боли в ногах, мы танцуем, не отрывая друг от друга глаз — и когда мы, обессиленные и счастливые, останавливаемся, мы понимаем, что с нами и за нас танцевал весь Бродвей, что он будет танцевать всю ночь, и от осознания этого на душе у меня становится приятно тепло.
— Ты прекрасна, — слышу я, и понимаю, что он не врёт, — ты прекраснее всех на свете.
И я смотрю на него, запыхавшегося и раскрасневшегося, и пытаюсь запомнить каждый миллиметр его улыбки, его глаз и солнечных его волос. Памяти на лица у меня нет совсем — я даже не вспомню, как выглядит Балерина, которую вижу чуть ли не каждый день. Но смотря на Ангела я почему-то становлюсь уверенной в том, что его я никогда не забуду.
От него пахнет орехами и кострами, сандалом и жарким востоком — и, чёрт возьми, он — это сама жизнь.
По уши в заботах и нелепых, порой ненужных мыслях, я и думать забыла, что настоящее счастье — это объедаться мороженым, петь песни во всё горло и знать, что рядом с тобой есть кто-то, кому ты не пожадничаешь отсыпать горсть своего счастья.
* * *
Я протягиваю сестре толстую пачку пятитысячных купюр. Последние несколько дней она сидит дома, одолеваемая непонятно откуда взявшейся аллергией — а потому деньги нам с ней нужны просто больше некуда.
Она, ясное дело, очень удивляется:
— Откуда столько, родная?
— Написала портрет, — отвечаю я, — очень хорошо написала.
Сестра, понятное дело, сначала не верит, подозревает — ещё бы, раньше мне столько не платили, даже Балерина. Да и ко всему прочему, сестра моя знает, что подростки редко выбирают честные пути заработка. Тем более учитывая нашу ситуацию. Но, увидев на штанах и рюкзаке пятна масляной краски, и приложив мои ладони к своему носу, сестра успокаивается, и, переполненная гордостью, обнимает меня:
— Поздравляю с удачным заказом. Хочешь, купим тебе что-нибудь?
— О, — я отстраняюсь от неё, размахивая руками, — нет, слушай, я это всё не ради развлекухи затеяла.
— А что тогда? — недоумённо и непонимающе.
Я беру её за руку — и, сжимая её, говорю:
— Нам сказали, что всё будет хорошо, если поддерживать в норме твоё состояние. Если совместить эти деньги с моими сбережениями, тебе хватит…
— Эй, — сестра прерывает меня, ладонями обхватывая моё лицо, — я не буду тратить твои деньги на себя.
— У тебя положительная динамика, — говорю, сильнее сжимая её руку. Сестра тяжело вздыхает, мотая головой в разные стороны — для неё за последний год фраза «положительная динамика» стала почти аналогичной понятию «надувательство».
— Я всё это заработала только чтобы тебе помочь, — я начинаю злиться, но стараюсь, как обычно, виду не подавать, — если ты откажешься, я сожгу все деньги.
Сестра смотрит на меня в упор — и первая сдаётся, опускает глаза и качает головой.
— Это бесполезно, — тихо произносит она, — деньги впустую.
— Не говори так, — произношу я, обнимая её за плечи, — всё получится, вот увидишь.
— Столько лет, — тихо, еле слышно, — а ты всё ещё веришь?
Я киваю, прижимая сестру к себе. И мне действительно хочется в это верить, и я действительно в это верю. И, чтобы хоть как-то сменить тему, я говорю о том, о чём