Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю, — улыбнулся молодой человек, косясь на мух. — Может, коробку конфет?
— Отрез на платье, — сказал Заиц, глядя туда же.
— На черта ей отрез?! — закричал Беран. — Готовое платье. Чтобы тут же надеть и носить. А мобилизация — это вам не политика. Это оборона! Это бой! — внезапно добавил он.
— Мобилизация — это не политика. Это оборона, это бой, — повторил пан Копферкингель своей Лакме у них в гостиной, взобравшись на стул, чтобы повесить застекленную коробочку с мухами над пианино. — Так сказал мне сегодня в раздевалке пан Беран. А недавно я повстречал у нашего дома доктора Беттельхайма, и мы с ним немного поболтали. Насилия никогда не хватает надолго, говорил он мне, на короткое время насилие может победить, но не оно творит историю. Людей можно запугать, загнать под землю, но надолго ли, ведь мы живем в цивилизованном мире, в Европе двадцатого века! И в подтверждение он вспомнил о картине, которая висит у него в кабинете, на ней изображено похищение женщины венгерским графом Бетленом. Похищение это не удалось. Но евреев преследовали во все времена, сказал он мне, и это как-то не сочетается с его теорией кратковременности насилия.
Пан Копферкингель, все еще стоя на стуле, посмотрел на коробочку с мухами, которую держал в руке, и продолжал:
— Наш немецкий друг Вилли, наверное, был прав, говоря, что за счастье, мир и справедливость приходится бороться. Впрочем, это, кажется, общепризнано, наш пан Беран сказал то же самое. Но Вилли, похоже, прав и в том, что счастья способны добиться только сильные, только полноценные люди. Ведь слабые едва ли одолеют насилие, эксплуатацию, нужду, они, несчастные, обречены страдать. Как подумаю, к примеру, о нашем пане Фенеке… знаешь, — грустно взглянул он на Лакме, — он морфинист. Наркомания — страшная вещь, дорогая моя, — покачал головой пан Копферкингель, прикладывая застекленную коробочку к стене, — это куда страшнее, чем курение и алкоголизм. Бедный пан Фенек, разве он со своим длинным ногтем на мизинце может из крошечной каморки бороться с эксплуатацией или за мир, он же еле ноги таскает и двух слов толком не свяжет… Или бедный пан Прахарж с четвертого этажа, что может он? Кстати, давно я что-то не видел пани Прахаржову, только бы их мальчик не пошел в отца, это ведь может быть наследственным… — Пан Копферкингель окинул взглядом мух. — Наследственность доказана опытами на мухах. А еще у нас есть один молодой человек, Дворжак. Когда он только поступил к нам, то почти не выпускал изо рта сигарету, но понемногу успокоился и сейчас, слава Богу, курит куда меньше. Надеюсь, он скоро вообще бросит курить, чего от всей души ему желаю…
Пан Копферкингель слез со стула и, оценивая взглядом, хорошо ли он укрепил коробочку, сказал:
— Пан Штраус очень преуспел с записью в крематорий. Посетители кондитерских — чувствительные, душевные, добрые люди, у которых есть вкус к таким вещам, и я подумываю обзавестись еще несколькими агентами, к примеру, в магазинах игрушек или парфюмерии, а может быть, и в ювелирных. Понимаешь, дорогая моя, — улыбнулся он Лакме, вытирая тряпочкой сиденье стула, — я все же чувствую, что еще недостаточно забочусь о вас. У доктора Беттельхайма из квартиры над нами есть красивая картина и автомобиль, и у Вилли он есть; я, конечно, не завидую и от души желаю им счастья, они хорошие, порядочные и трудолюбивые люди. У нас нет машины, зато есть наш благословенный дом, — он обвел рукой комнату, — и наша любовь. Это куда больше. Скажи, Лакме, ты не бываешь в последнее время грустной? — спросил он неуверенно, вертя в руках молоток, которым только что вбивал в стену гвоздь. — У тебя ничего не болит, не лежит камнем на сердце?
Лакме улыбнулась и положила руку ему на плечо. Он кивнул и погладил ее черные волосы.
— У нашего золотка скоро день рождения, надо подарить ей хороший подарок. Пан Заиц советует отрез, а пан Беран — готовое платье, чтобы сразу надеть и носить. В этом что-то есть. Пройдусь-ка я по магазинам. Мне нужно будет зайти к пану Каднеру на Фруктовую, вот я по дороге и посмотрю платье. Интересно, а этот ее Мила… судя по фотографии, он хороший, воспитанный мальчик, из приличной семьи… любит ли он музыку?
Спустя пять дней утром пани Подзимкова сказала ему в коридоре Храма смерти:
— Мы потеряли работника. Уволилась пани Лишкова. Ей тут было страшно. Да и я что-то тоже иногда побаиваюсь…
— Пани Лишкова уволилась? — удивился Копферкингель. — В такое время? Я только что слышал, что у нас на границах стоит немецкая армия, в Мюнхене собирается какая-то конференция, пахнет войной — а она уволилась? Очень жаль. Теперь уже я никуда не смогу пригласить ее. Бедняжка, она ведь почти девочка. Ну, а вы-то, пани Подзимкова, вы нас не бросите? Вы тут как-никак пятнадцать лет! Кстати, вы не читали сегодня в газетах о женщине, которая потеряла три тысячи? Несчастная мать двоих детей потеряла три тысячи крон и вместо того, чтобы заявить об этом в полицию, прыгнула в Эльбу. — Пан Копферкингель грустно поглядел в направлении печей и повторил: — Она прыгнула в Эльбу, а эти ее три тысячи тем временем преспокойно лежали в полиции, их нашел и отнес туда один честный человек. Ужасно! Двумя несчастными сиротами больше.
В раздевалке Беран и Заиц, склонясь над газетой, говорили о том, что на границах стоит немецкая армия, а в Мюнхене собирается конференция для обсуждения ситуации в пограничье. В углу, у вешалки, стоял пан Дворжак и копался в портфеле.
— Что ты так кипятишься, — улыбнулся Берану Копферкингель, — и чего ты, скажи, испугался? Что нас захватят? Истребят? Но это же насилие… — и он припомнил слова доктора Беттельхайма. — А насилия никогда не хватает надолго. На короткое время насилие может победить, но не оно творит историю. Мы же живем в цивилизованном мире, в Европе двадцатого века! — Тут пан Копферкингель вспомнил о Вилли. — Да ведь этих немцев даже жаль, они так бедствуют! Изо всех сил стараются избавиться от нищеты и безработицы… А что они хотят стать сильными, так это еще ничего не значит. Сила не всегда на стороне зла. Впрочем, это политика, — махнул он рукой, заметив, что привлек всеобщее внимание, — а политика меня не интересует. Вы знаете, что пани Лишкова уволилась? Мне только что сообщила об этом пани Подзимкова. Ей тут было страшно…
Пан Копферкингель взял газету, полистал ее и сказал:
— Читали про утопленницу в Эльбе? Взяла бы себя в руки и пошла не топиться, а в полицию, и все было бы в порядке! А так двое детей без матери. Которая у нас по графику барышня Чарская? — спросил он Дворжака.
— Седьмая.
— Седьмая, — сказал Копферкингель. — Какая трагедия! Это первая кремация после обеда, и ждать в тупике ей не суждено ни минуты. Она отправится в печь прямо из ритуального зала, и нам не удастся уважить ее красоту и подарить ей еще хоть миг ожидания. Бедная барышня Чарская! Вчера я смотрел на нее — кажется, будто она спит, на ней черное шелковое платье, а в руке она держит четки. Попрощаться с ней придут очень многие. Она как раз собиралась замуж…
— У меня иногда бывает такое чувство, что лучше я буду следить за котлами, — сказал упавшим голосом Дворжак. — Или возить катафалки в зале, как пан Пеликан.
— И вы туда же, пан Дворжак? — удивился Копферкингель. — Да что же это такое? Ведь вы было перестали нервничать! Я совсем недавно говорил супруге, что вы освоились, стали меньше курить и, даст Бог, скоро вообще бросите, а вы… Нет, пан Дворжак, котельная не для вас, это означало бы понижение. Уж лучше тогда возить катафалк.
Ровно в четырнадцать часов пан Копферкингель отложил книгу о Тибете, включил репродуктор и стал слушать церемонию прощания с барышней Чарской. Оратор был неплохой.
— Слышите, пан Дворжак, как он говорит? Неплохой оратор. Человеческая жизнь есть не что иное, как ожидание смерти, и именно здесь, в этом месте, мы осознаем это особенно остро. Как верно сказано — должно быть, это кто-то из философов! Да, пан Дворжак, здесь осознаешь многое. Всем живым тварям после недолгой жизни суждено умереть. Из праха мы созданы, прахом остаемся и в прах же обратимся. Тьма перед нами, тьма позади нас, и наша жизнь всего лишь миг меж одной бесконечной тьмой и другой, точно такой же. Вот, например, люди, жившие сто лет назад, уже давно умерли. То же самое могли сказать они о живших до них, а через сто или двести лет кто-то скажет те же слова о нас с вами. Люди беспрерывно рождаются и умирают, на сей раз уже навечно попадая в царство мертвых. Так во всяком случае кажется нам, живым. Но если дело обстоит именно так, то судьба мыслящих существ поистине плачевна. Тогда человеческая жизнь лишена всякого смысла!
— И все же, — унылым голосом сказал пан Дворжак, впервые осмеливаясь возразить, — жизнь имеет смысл. Уже одно то, что человек пытается делать что-то для потомков…