который можно было истолковать, как «больно он мне нужен».
Ульяна ткнула спицей в ладонь: не во сне ли?
— Тебя берут, а ты?! В глазах Ульяны то, что «берут», было неслыханной наградой, девичьим торжеством. За всем, что она говорила Нюре, жило именно это прямо не высказанное, вековое, рабье. «Тебя берут…»
Нюра, сама того не осознавая, попирала святая святых тетки Ульяны.
— Погодь, Нюрка! Заведут тебя в оглобли…
Нюра отложила пеленку, которую подрубала, и возразила спокойно: — Не лошадь я. Не заведут.
Припомнились ей — в какой уж раз — посиделки в детдомовском саду, как она отбивала каблуками — пыль столбом — и заводила весело, бездумно под балалайку.
— Я любила, ты отбила,Что ж, люби облюбочки..
Она тогда словно швыряла их кому-то, эти презренные «облюбочки». А нынче ей пытаются всучить их. Тонькины облюбочки.
Оказывается, он с ней давно, еще до нее, Нюры. Выходит, она, Нюра, вообще так, сбоку припеку… Не ей Шурка изменил. А присухе своей.
По ночам Нюра накрывалась с головой ватным одеялом. Щеки пылали, ровно Ульяна нахлестала их перед сном своей каменной ладонью.
«Облюбочки»…
Нюра сама не могла понять, что с ней происходит. Иногда ей хотелось забиться куда-нибудь в пустую раздевалку или подвал, повыть там по-бабьи, в голос. Она корила себя за то, что ничего не сделала («палец о палец не ударила»), чтобы вернуть Шуру. Хотя бы ради сыночка.
Но стоило ей только подумать о Шуре, не то что уж увидеть, как она тут же почти физически ощущала мартовский вечер, груду мокрого теса, пахнущего горечью, и Тоньку «шамаханскую», которая бежала к Шуре, расставив, руки, точь-в-точь пугало огородное. Задыхаясь, Нюра отбрасывала одеяло, затем снова натягивала его на мокрый висок. И потрясение женщины, крутой, ревнивой и в то же время отвергающей ревность как чувство недостойное, и боль за сына, который будет расти без отца, — все слилось вместе в коротеньком песенном слове «облюбочки». Это слово вспоминалось ею, как злая, со звоном, пощечина, от которой кружится голова и болит сердце.
Нюру определили разнорабочей. Она сшила себе новый, из мешковины, фартук и подушечки на плечи. Эти «генеральские погоны», как она их назвала-, она подкладывала под лом, на котором перетаскивала с кем-либо чугунные батареи водяного отопления. Теперь плечи не обдирались, болели меньше…
Первая же получка погрузила Нюру в раздумье. На руки ей выдали за полмесяца одну сотенную бумажку да шесть мятых десяток. Она тут же прикинула: половину — за ясли, десятку — за общежитие, восемнадцать рублей трамвай. А есть-то что?
— Знамо что. «Колун», — утешила ее Ульяна, откладывавшая деньги на очередной подарок Тише.
— «Колун»? — удивленно спросила Нюра.
Со времен войны привилось это словечко. В те треклятые деньки, бывало, накупалась килька, салака самых дешевых сортов. В огромной кастрюле на всю комнату варилась, картошка в мундире. Закипал чай-спаситель На завтрак, на обед, на ужин. Чай, чаек, чаище. Такая еда и называлась «колуном»…:
Еще терпим был «колун» затяжной, но куда хуже «смертельный» — за два-три дня до получки, когда даже на трамвай приходилось одалживать.
— «Колун», — упавшим голосом повторила Нюра, выслушав объяснения Ульяны. — Меня дите сосет…
Тетка Ульяна пообещала поговорить с Силантием.
Силантий несказанно удивился: — Куда ее пристроить? В подсобницы каменщика?! Утром щи лаптем хлебала, а к вечеру в подсобницы?!
Как-то во время обеденного перерыва Нюра уселась на бревно, жевала принесенный из дому хлеб с килькой. Невдалеке остановился зеленый вездеход в грязи по крылья. Кто-то окликнул ее голосом нетерпеливым и властным: — Эй, красавица! Подойди сюда! Оглохла, что ли?!
Нюра с удивлением оглянулась на машину;
— Это вы мне? — И пояснила со спокойным достоинством: — Я не «эй, красавица», а Нюра.
Из машины не вышел, а скорее вывалился грузный мужичина в дорогом и широченном пиджаке; с силой хлопнув дверцей, пробурчал: — Буду я каждую бабенку по имени-отчеству называть! Из какой бригады?
Узнав у Нюры, где бригадир, он снова направился к машине. Нюра положила на бумажку хлеб, бросилась следом за незнакомым мужчиной.
— Товарищ начальник! — Она схватилась за приоткрытое стекло кабины, боясь, что машина тронется. — Помогите мне в подсобницы выйти! Силантий Нефедыч не берет…
— Сколько ты на стройке? — Стекло опустилось. Из окна высунулась большая, подстриженная под бокс голова на темной не то от пыли, не то от загара могучей шее борца-тяжеловеса. — Только-то….. Ты знаешь хоть, какой стороной гвоздь в стену вбивают?
— Знаю! Шляпкой!
— Э, да у тебя, вижу, дело пойдет! — Дверца кабины приоткрылась. — Вот что, Нюра. Негоже подруг обходить. С годик проработаешь — тогда уж…
— Мне нельзя ждать. Меня дите сосет.
Машина накренилась, мужчина вылез из нее и стал спрашивать посерьезневшим голосом, быстро:
— Мать-одиночка? Только что выдумала?.. Родители твои где?.. Погибли? Ребенок у кого?.. Как выглядит заведующий яслями?.. Ну, лысый? С косами?.. Так, верно… Сколько платишь за ясли?.. Так, верно. — Он достал из кармана блокнот, похожий на портсигар в никелированной обложке, что-то написал на листочке, вырвал его, отдал Нюре.
С этим листочком Нюра явилась в стройконтору, оттуда ее направили к прорабу, и в конце, концов она предстала перед своим бригадиром.
Силантий взглянул на листочек, испещренный по всем четырем углам визами, и ахнул:
— Отец Серафим, мать богородица! К Ермакову подобралась! Какие нынче девки пошли! — Он сдвинул добела выгоревший картуз на лоб, поскреб затылок.
«Куда ее ставить, чертовку?»
Не по душе была Силантию эта девчонка, из-за которой у Шурки Староверова, он видел, выпадали из рук кирпичи. Но более всего он злился на нее за другое. За «угол».
Это произошло совсем недавно. Приступили к кладке двухэтажного дома, под детский сад. Перед тем как положить первый кирпич, Силантий и другие каменщики, по давней традиции, кинули на фундамент, под будущий угол дома, чтоб стоял незыблемо, серебряные монетки.
У Нюры, как на грех, оказалось в кошельке лишь тридцать пять копеек. А на трамвай? Она бросила пятачок.
Что тут началось! Силантий матерился, раскричался на нее так, как не кричал даже на портачей и лодырей. Как нарочно, пятачок закатился за железобетонную плиту. Силантий потребовал подвести кран, подцепить плиту и во что бы то ни стало «выбросить медяшку».
Этого Силантий забыть не мог. И Шурка еще защищал ее! — Он долго скреб и скреб ногтями затылок.
И вдруг осенило:
— Лады! Встанешь подсобницей. К однофамильцу свому… к Лександру.
— К кому?!
Силантий, словно бы не расслышал ее возгласа, пошел от нее, показывая что-то новому крановщику, который высунулся из своей скворечни.
Кровь прилила к лицу Нюры. Она бросилась догонять Силантия, остановилась на полпути, снова побежала за ним.
— К Староверову не пойду! Хоть увольняйте!
Силантий ответил через плечо успокоенно:. — Тут тебе не игрушки. Стройка! Капризуй дома. Возьми свою записочку и топай, куда хочешь.
У меня нет другого места…
— Надумаешь — скажешь!
Почти все лето проходила Нюра с носилками. Как-то на седьмом этаже