Дети умершего брата Бориса болели, голодали, продавали что удалось спасти от расхищения, что уцелело, ютились где-то на задворках своего бывшего имения, иногда я их видел. Помнится, летом 1919 года стали съезжаться другие мои племянники и племянницы. Первым появился мой племянник Борис Николаевич Брусилов[131], сын моего самого старшего сводного брата. Мы получили письмо из одного из лагерей.
Оказалось, что он был арестован в Петрограде и его привезли в Москву. С той же партией был привезен и мой сослуживец по 14-му армейскому корпусу генерал-лейтенант Д. В. Баланин[132]. Жена тотчас же пошла в этот лагерь, понесла передачу. И начала свои обычные хлопоты. Их скоро выпустили, и они стали нас навещать.
Борис Николаевич, человек с очень трудным, неуживчивым характером, скоро уехал на Украину, а оттуда в Польшу, и больше я его не видел. Сестра его, Варвара Николаевна Шинкаренко, глубоко несчастная женщина; спасла ее вера и церковь. Один сын ее был убит во время войны, другой пропал без вести, а мужа[133] ее расстреляли еще, когда был убит Урицкий[134].
Это удивительная логика: еврей студент убивает еврея Урицкого, а за это расстреливают русских генералов. Шинкаренко был военный прокурор Владивостокского суда. Потом приехали с разных концов России В. У. Доливо-Добровольский (капитан 2-го ранга) и жена его, моя племянница, дочь младшего, давно умершего моего брата Льва[135]. Она приехала с маленьким сыном Левушкой после страшных мыканий, претерпев всевозможные тяжелые препятствия на Кавказе и в Крыму. Рассказов самых трагических, потрясающих, со всех сторон было без конца.
Глава 8
Весной 1919 года Остроградские уехали в Петроград и у нас освободились две комнаты. Сейчас же это стало известно (доносы дрянных завистливых людишек играли большую роль), прискакали какие-то люди, рабочие и военные, подняли целый скандал, почему я тотчас же не дал знать об освободившихся комнатах. А я и не знал, куда и кому надо об этом заявлять. Особенно бушевал какой-то толстый рабочий с очень наглым лицом, когда я ему указал на освободившиеся комнаты и прибавил:
– А в этих я сам живу со своей семьей.
– Ну, положим, вы будете жить там, где вам укажут, не рассуждайте!..
Он так закричал, что я опешил. Это был первый и единственный раз, когда русский человек, рабочий, был таким нахалом относительно меня. Но нужно сказать, что его сейчас же другие его товарищи угомонили и оставили меня в покое.
Вселили нам какого-то комиссара, с нелегальной супругой и ее матерью. Он, вероятно, был конюхом когда-то у графа Рибопьера, так как рассказывал мне, что бывал на скачках с лошадьми в Париже. Грубый, наглый, пьяный человек, с физиономией в рубцах и шрамах. Он говорил, что был присужден к смертной казни за пропаганду среди солдат на Юго-Западном фронте еще в 1915 году, а я отменил смертную казнь и заменил ее каторгой.
Теперь он, конечно, большая персона, вхож к Ленину и т. д. Вот уж можно сказать, что отменил ему смертную казнь себе на голову. Пьянство, кутежи, воровство, драки, руготня, чего только не поднялось у нас в квартире, до сих пор чистой и приличной. Он уезжал иногда на несколько дней и возвращался с мешками провизии, вин, фруктов. Мы буквально голодали, а у них белая мука, масло, все что угодно бывало. А главное, спирту сколько угодно.
У нас холод бывал такой зимой 1920 года, что лед откалывали от стен у калориферов. Топка давно прекратилась. У них была поставлена железная печка и дров было сколько угодно. Мы замерзали и голодали. Все наши переживания повседневной жизни не стану описывать, ибо они подобны у всех остававшихся в России русских людей. Они описывались много раз и до меня, в особенности талантливо и верно у Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус.
Но, в противовес всем тяжким примерам, хочется не забыть чего-либо отрадного, человечного, что испытывали мы не раз. Сейчас мне вспомнилось, как сестра Лена заказала крохотную печурку какому-то эстонцу. Он очень дешево с нее взял и когда принес печурку ей и увидел меня рядом в комнате, в полушубке, в валенках и папахе, то на другой же день притащил и для меня железную печку большого размера, но ничего с меня не взял.
Он говорил, что служил матросом на «Полярной звезде». Больше я никогда его не видел. Не могу без улыбки вспоминать, как Лена и ее сослуживцы по архиву – восемнадцатилетняя Оля, шестнадцатилетняя Дуня и четырнадцатилетний Ваня, все советские «чиновники», раздобывали где-то на задворках бывшего штаба какие-то доски, поломанную мебель и тащили к нам для топлива. В шутку это называлось «Архив идет».
У кого ножка от ломберного стола, у кого сломанная табуретка, у кого доска от скамейки, – и всегда веселы, несмотря на похлебку из хвостов селедок и черствую, зеленоватую корку хлеба. У этой бедной девочки Оли отец умер вскоре, буквально от голоду, а у нее самой развилось острое малокровие. Моя жена превратилась в щепку, ее сестра и брат также. Любимые собаки сдыхали от голода, одна за другой. Меня еле-еле подкармливали обманно, уверяя, что и сами едят.
Меня и самую маленькую собачку Мурзика общими силами кое-как питали. У этой собачонки даже была старая коробка от конфет, куда все крошки собирались, и это называлось «Мурзилкин паек». Тут познакомились мы с Владимиром Сергеевичем Воротниковым, о котором я буду дальше говорить подробнее, но и в то время от помог Алеше, как и многим офицерам помогал, и стал помогать и мне. Он и Владимир Васильевич Рожков присылали дрова.
Случайно встретившийся на улице и пришедший ко мне инженер, чех Ф. В. Павловский, оказывал много серьезных услуг. Собственноручно пробивал стены для железных труб. Когда спрятанные от обысков мои ордена и звезды в отдушине провалились в нижний этаж, он очень осторожно уверил всех нижних жильцов, что уполномочен властями пробивать стены, проверяя их в противопожарном смысле, и нашел-таки сверток с орденами. Железные печурки не могли обогреть больших комнат, но все же температура у брата Ростислава в комнате и у Лены была 2–4 мороза, а у нас с женой доходила до 5 тепла.
Рожков, случайный знакомый и сосед наш по Остоженке, сыграл большую роль в спасении моем от холода и голода. Он постоянно приносил продукты, присылал дрова, приглашал нас обедать. Его семья и ближайшие родственники, чисто русские люди – москвичи, все бывшие богатые коммерсанты. Этот кружок, оказывавший мне много внимания и ласки, запечатлелся в моей душе глубоко.
В скором времени наш комиссар убил какого-то милиционера, в Туле кажется. Его самого арестовали, потом выпустили, так как была протекция «самого Ильича». Но в этих разбойничьих схватках, набегах и пьянстве он простудился, схватил воспаление легких, скоротечную чахотку… И «сдох», по выражению нашей горничной-девочки, которая его возненавидела за то, что он ей ничего не платил, требовал, чтобы она работала на него, и, обозлившись, собрался как-то ударить. Да жена моя не дала ее в обиду, заступилась, объявив ему, что сейчас же напишет Ленину, как господа коммунисты обращаются с пролетариями.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});