ущипнуть меня, что никто не успевал увидеть. Я же с детства была прямая и простая в своих реакциях. На ее тихое щипанье я отвечала, громко нападая на нее с кулаками. Всегда выглядело, что я нападаю на бедную, ни в чем не повинную Томку, и наказывали в конечном итоге меня, т. к. все видели, как я нападала, но никому не удавалось заметить, на что реагировала я, нападая.
С Гариком все гораздо тоньше и неуловимей. Здесь я сама не знаю, на что я реагирую. Я только чувствую… Недавно, когда были в музее, я стала у одной скульптуры и по той степени эмоциональной реакции, которая нагрелась в воздухе, опять же отчетливо почувствовала: это про нас.
Скульптура какого-то не очень известного скульптора начала века: большой тигр с мощной мускулатурой схватил в зубы молодую хрупкую лань. С какой силой, с какой мощью и наслаждением впился он в ее горло своей хищной челюстью! Это я и Гарик. Я почувствовала это по степени «горячо-холодно». И потом, раз кто-то создал такую скульптуру, значит, тема эта все-таки имеет место быть.
Самое интересное, что, когда я перевела взгляд со скульптуры, так больно поразившей меня, на Гарика, я увидела на его лице ту особенную лукаво-самодовольную улыбку, которую я вижу у него всегда, когда он чувствует себя виноватым, а его застукали. Эта дерзкая лукавая улыбка – в некотором смысле его самозащита.
Есть еще одна деталь: я для Гарика превосходная жертва. Не каждая женщина позволит тигру-Гарику впиться хищной пастью в свою тонкую шею. Ведь речь идет о моральном и очень утонченном истязании. Чисто внешне Гарик самый галантный, вежливый и мягкий человек. Он ничего не делает такого, за что можно было бы его упрекнуть. Нужно быть тонкокожей, как я, для того чтобы так остро реагировать на столь «неуловимые» маяки, которые он, сознательно или неосознанно, но все же посылает. Я уверена, посылает! Не может быть столько боли просто так, без причины! Должна быть причина!
* * *
Давай рассмотрим и другой вариант. Возможно, никаких маяков и сигналов Гарик тебе не посылает, а просто ты сама двинулась мозгами. Валишь все с больной головы на здоровую.
Что ж, может быть и такое.
Себя трудно судить объективно. Какой дурдомовец считает себя дурдомовцем?
Как, почему, на какой почве я стала настоящей пациенткой дурдома? Ведь если возникла болезнь, значит, что-то послужило причиной.
Какая причина?
Прежде чем я даже успеваю сформулировать и четко поставить себе этот вопрос, первое, что мгновенно приходит мне в голову, это – наш переезд в Нью-Йорк. Эмиграция.
Это первый импульс, но тут же логическое мышление осаждает и усмиряет ликующую догадку: «Полноте, матушка! В эмиграцию приехало около миллиона человек! Все живут, и никто не тронулся».
Не тронулся? Или ты о них просто не знаешь?
Отчего, отчего, отчего у меня съехала крыша???!
Здесь же другой ответ перехватывает поток моих мыслей: «Если ты сама размышляешь и анализируешь, по какой причине у тебя съехала крыша, то, наверно, она у тебя, все-таки не настолько съехала, чтобы сильно волноваться об этом. Люди, у которых крыша по-настоящему съехала, этого не видят и не осознают».
Я снова вспоминаю все события последнего времени, даже последних лет – явно что-то нездоровое. Так что же это? Крыша съехала или гиперчувствительное подсознание улавливает сигналы?
Я, как слепой кот, которого посадили в roller-coaster,[100] суть которого состоит в том, что он сначала взмывает круто вверх – так, что мозги взлетают, – а затем резко и круто падает вниз – так, что от сидящего остается мокрое место, так страшно. Словом, все строится на острых ощущениях – все чувствую, но ничего не понимаю!
* * *
Анна Каренина тоже параноид? Был ли у нее реальный повод так ревновать Вронского? Мы повода не видим.
Толстой его не показывает. И Анна не видела… Почему она сдвинулась? Что общего в ее истории и в моей? Она тоже, как я, Любви уделяла все свои внутренние силы, а Вронский, как Гарик меня, корил ее, что хватит уже о любви, сколько можно, что, кроме любви, ее ничего не интересует.
* * *
Жизнь наша пошла по-прежнему. Я поднималась с постели по утрам как будто здоровая, как будто любимая. Снова я чувствовала себя как будто вполне нормальной. Снова чувствовала у себя под ногами твердую почву. Снова писала. О последней ссоре, а главное – о ее причине, которая, несмотря на страшное доказательство любви, осталась по-прежнему неразрешенной, я старалась не думать. Я чувствовала слишком большое внутреннее истощение, чтобы к этому возвращаться. И не возвращалась.
Но вот прошла неделя. Все шло по-прежнему, но что-то, что должно было наступить, не наступало. Тревога, помимо моей воли, стала расти. Она делалась заметней и гуще с каждым наступавшим днем.
Наступила следующая неделя. По утрам он уезжал на работу. Вечерами, встречая его с работы, я молча избегала его взгляда, я уходила от разговора, отворачивалась от ласки. Он не спрашивал, почему я угрюма. Он не замечал моих состояний. Или делал вид, что не замечал.
Вот наступил еще один день. Уехал на работу, как ни в чем не бывало. Неужели он забыл? Не мог он забыть. Был слишком серьезный скандал, чтоб забыть. Но почему же он молчит? Чего он ждет?
Вечером потащил меня в кино, и мое внимание отвлеклось дурацким фильмом. Тревога отошла с центрального на задний план. Но, как только фильм кончился и мы вернулись домой, она снова черной чернильной кляксой растеклась по центральной странице моего сознания.
Вот прошла еще одна неделя.
Это было в воскресенье. Уже бог весть, сколько времени мы жили без грамма ласки. Я все время дулась, а ему только того и надо, чтоб была причина от меня отдохнуть. Я проснулась утром и увидела его давно одетым, работающим над своей скульптурой, и чувство ненависти переполнило меня! Я лежала, сдерживая в себе ненависть. Мне хотелось встать и отчетливо сказать ему:
– Убирайся! Убирайся вон!
Я сдерживала себя. Как-никак, прошло всего только три недели. «Надо подождать, ты очень нетерпелива», – говорил мне трезвый рассудок.
К моему удивлению, я почувствовала, как моя шея намокла от слез. Мне необходимо было шмыгнуть носом, но я почти не дышала. Я слышала позади себя его возню. Однако не жди, не обольщайся, он к тебе не подойдет.
– Любимая моя, – наконец, через тысячелетия, обращается ко мне мягкий, низкий голос, и большие мягкие руки обхватывают меня сзади, погружая в тепло. – Чего ты нарядилась в эти майки?