Вот и ищи, где они, эти подпольщики.
— Искала связей и я, — откровенностью на откровенность ответила Инна, — не приняли меня. Очевидно, подумали, что я глупенькая девчонка.
— Кто подумал?
— Есть такие... — Инна доверяла подруге, но все же из осторожности не назвала имен Вали Прилуцкой и Третьяка.
— Поселился у нас в гостинице майор гестапо, штурмбаннфюрер по-ихнему, я часто ношу ему в номер еду, — думая о своем, продолжала Рита. — Можешь поверить, что у меня с ним ничего серьезного не было, кроме обычного флирта, а постоянно к нему наведывается моя школьная подруга Лиза, целую неделю жила там как госпожа, на всем готовом. Стала Лизетт... Я знаю, что она подпольщица, сама призналась мне в этом давно, хвасталась, — тогда немцы были на подступах к Киеву, — прихвастнула и забыла или думает, что забыла я. Теперь она с гестаповцем... Ну, я при каждой встрече не могу сдержаться, чтоб не уколоть ее. Вот и свяжись с такими подпольщиками... — Рита наполнила рюмки. — Лучше выпьем. Фриц подарил вместо духов.
— Не упоминай больше его, — попросила Инна. — и никому не говори, что они у тебя бывают. Вернутся наши...
Где-то далеко прогремели выстрелы, перебросились на другой конец Киева. Тонко завибрировали оконные стекла. Рита вскочила, радостно воскликнула:
— Слышишь? Зенитки бьют!
— Что же из этого? — непонимающе спросила Инна.
— Как — «что же из этого»? Наши самолеты в небе! Прислушайся...
Обе затаили дыхание, но гула моторов не было слышно, только били зенитки. Били не часто, а потом и вовсе затихли. Рита расслабленно опустилась на стул.
— Ну и что, если вернутся наши? — вспомнила предыдущий разговор. — Я, например, буду только радоваться. Если решат, что меня нужно судить, хотя я в душе и не изменила Родине, то пусть судят. Все же — свои. А этих кичливых боровов терпеть не могу.
— И встречаешься с ними, — вставила Инна. — Понять трудно...
Рита не дослушала ее:
— В некоторых столовых для немцев были случаи отравления[5]. Слышала? Вот это настоящие патриоты действуют. Подчас и у меня руки чешутся, когда подношу еду этим свиньям. Допекут чуть побольше — сделаю. Просто в котел, чтоб на всех... И пузатый шеф не заметит. Не знаю только, где бы раздобыть яд... — Рита спохватилась: — Почему ты на меня так уставилась? Я шучу. Еще налить?
— Не надо.
— А я выпью. Вино из Баварии. Зер гут!
Выпив, снова завела патефон. Комнату залили тихие звуки вальса «На сопках Маньчжурии».
— Потанцуем, фрейлен! — потянула Инну из-за стола.
Инна очень любила музыку, танцы, а с начала войны ни разу не танцевала. С наслаждением окунулась в стихию ритма. Ей казалось, будто она плывет над землей не по своей воле, а подхваченная магической силой звуков; музыка заполнила каждую частичку твоего существа, и сама ты уже стала ветерком, волной, играющей в море, легкокрылым мотыльком, тучкой, которая плывет в небе, мерцающей звездочкой, листочком, паутинкой бабьего лета, сама нежно звучишь, как музыка. А в душе весна, и радость, и мечты, и предчувствие большого счастья, прочь улетели повседневные заботы, хочется жить, ожидать прихода каждого дня, будто праздника, идти в будущее, в светлую солнечную дорогу...
Замерли последние звуки. Рита бросилась к патефону:
— Еще раз!
Снова танцевали и снова будто жили в другом мире, в том мире, о котором мечтали все эти долгие, тяжкие, полные кошмаров дни и ночи оккупации.
— Хватит! — подала команду Рита, подняв иглу над проигранной пластинкой. — Садись к столу, почитаю тебе стихи. Свои. Все они посвящены Толе, моему парню, воюющему где-то на фронте. Хочешь послушать?
— Конечно.
— Условимся: не критиковать. Я заботилась только о том, чтобы стихи понравились Толе. Мы бы уже поженились с ним, если бы не война. А теперь... теперь он меня бросит, я уверена. Знаешь как будут смотреть на тех, кто оставался в оккупации? С подозрением.
— Не на всех, — возразила Инна.
— Ясно, что не на всех. Есть же среди нас и такие, кто борется, листовки распространяет. Я сама читала одну, отпечатанную на машинке. Не побоялся же какой-то герой! А меня Толя бросит, я уверена. Еще и немецкой овчаркой обругает. Ну, пусть будет как будет, я ведь его все равно люблю, и он дорог мне. Дорог уже тем, что пошел на фронт, что не стал полицаем, как некоторые. Веришь, этих собак я ненавижу даже сильнее, чем гестаповцев. Так послушаешь стихи?
— Читай.
Рита достала общую тетрадь, раскрыла ее, начала, не выбирая. Удивительно: слушая подругу, Инна почти не узнавала ее голоса. Он был совершенно не таким, каким Рита только что рассказывала о себе, о своем Толе: «Еще и немецкой овчаркой обругает». Голос звучал мягко, лирически, не вырывался, выплывал из груди, Инна слушала бы его даже без слов, как музыку.
Вспомню я, как прожила на свете,
Переброшу в прошлое мосты.
Не было такого, да и нету,
И не будет лучшего, чем ты...
Она читала, не сбиваясь, даже тогда, когда отрывала взгляд от тетради — знала стихи наизусть. Одно, второе, третье стихотворение. Все они были несовершенными, ученическими, не то что у Пушкина или у Сосюры, подумала Инна, но искренними, как исповедь. И все о Толе-фронтовике: поэтесса представляла его в атаках, под ливнем пуль, или раненого, в госпитале, проводила над ним бессонные ночи. Чудодейственное свойство поэзии! В нескольких строках выразишь то, чего не высказать даже длинным набором обычных слов.
Уже вьюги не дуют,
Наступает весна.
Только сердце тоскует:
Я одна, я одна.
Где ты, где ты, мой милый?
Фронтовые пути!
Враг поляжет постылый,
А нам жить и цвести.
«Да, этот Толя, конечно, бросит ее, если узнает, что она водилась с немецкими офицерами, — думала Инна, слушая стихи. — Возможно, и для самой Риты так будет лучше. Всю жизнь