Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Диспут о женщине, — сказал Сергей Павлович. — Вы только послушайте, что врет эта скотина.
Ивану Андреевичу было неприятно и то, что они оба уже были пьяны, и то, что Юрасов вдруг заговорил с ним слишком фамильярно. Ему не хотелось к ним садиться, но Бровкин вдруг улыбнулся ему своей тяжелой улыбкой одними глазами и сказал ласково и трогательно-смиренно:
— Извини, брат, мы пьяны, но все-таки люди. Люди, брат, мы, люди. Не сомневайся.
Он очистил ему место у столика. Сергей Павлович захохотал.
— Что касается тебя, мой друг, сомневаюсь.
Бровкин меланхолически курил.
— Люди, брат, люди… и в этом трагедия. Трагедия в чем? В том, что человек разделен надвое: бабу и мужика. Мужик — он рассудителен, сведущ. У него есть понятие, сердце, он склонен к добру и просвещению. Для бабы выше всего в мире, брат… (Он сказал грубое слово.)
— Молчи, мерзавец. Иначе я тебя задушу! — крикнул Сергей Павлович. — Ты никогда не видал порядочных женщин.
Бровкин устало и ласково поморщился.
— Мы, дорогой, в своей компании.
— Я не позволю даже заглазно.
— Дорогой мой, не скандаль. Не надо. Правда, ведь не стоит скандалить? — просительно обратился он к Ивану Андреевичу. — Мы ведь чисто-философски.
— Зачем только грубые выражения? — сказал Иван Андреевич: — Можно и так.
— Вам хочется латыни? Нету этой точности, мой дорогой, в латыни. Грубо? А жизнь не груба? Вы скажите откровенно: вы пострадали от бабы? Пострадали. Я пострадал, он пострадал… И вот идет еще один… страждущий.
Он игриво подмигнул Ивану Андреевичу. К столику подошел угловатый, приземистый, конфузящийся господин в солидных золотых очках.
— Знакомьтесь.
— Кротов, — отрекомендовался тот и прибавил, обращаясь к Юрасову: — А я ищу тебя… Письмо.
Он передал Сергею Павловичу письмо.
— От бабы! — раскатисто засмеялся Бровкин. — Все почти письма от баб. Откройте почтовые ящики: три четверти бабьих писем, — и все об одном.
Сергей Павлович мрачно на него посмотрел, потом нетвердо встал и, отойдя в сторону, стал читать письмо.
— Человек, еще стакан!
— Я не буду, — отнекивался Кротов. — Я… чаю.
Но Бровкин все-таки ему налил вина.
Когда Сергей Павлович вернулся, лицо его было расстроенно и жалко. Бровкин дружески протянул ему толстую руку.
— Сережа, мировую. Эй, малый, еще две бутылки. Что? Получил отставку? Радуйся!
Тот пил вино, не отвечая. Выпил, неловко касаясь губами стакана, и Кротов.
— За бабу, Кротов! За твою бабу!
Бровкин придвинул свой стакан.
— Славная у тебя баба, толстая. Слопала она тебя, милый человек.
Тот беспомощно улыбнулся.
— Я, мои дорогие, и бабу могу уважать. Трудно, но могу. Если она себя понимает. В которой бабе пробуждается страдание, я ее уважаю. Только это редко. Осьмое чудо в свете. Большею частью пустота, отражение модной шляпки.
— Всякая женщина хороша, — сказал, сидя боком, Сергей Павлович.
Усики его печально опустились. Он напевал что-то веселенькое из оперетки, и от этого его фигура казалась еще печальнее.
— Ко всякой женщине надо только уметь подойти, — наконец, сказал он сквозь зубы. — Если ты на женщину будешь молиться, она станет иконой. Будешь Данте, она станет Беатриче. Скоты мы: оттого все! Черт знает что!
Кротов растрогался. Он снял даже очки и протер их старательно платком.
— Руку, Сергей.
Бровкин подмигнул Ивану Андреевичу.
— Вот спелись. Который она тебе починила бок?
Он насильно налил Кротову второй стакан.
— Я не буду, — отказывался тот, осторожно взглянув на Юрасова.
— Боишься, скажет бабе? Он не скажет! Не скажешь, Сережа? Данте, ты не скажешь его Беатриче? Или, может быть, Лауре. Воображаю, какая была у этого Петрарки Лаура. Наверное, и поколачивала же иногда этого Петрарку туфлей по лбу. Уж не без этого. Предание умалчивает. Вот что я вам скажу, братики: айда к адвокату. Он теперь тоже в расстройстве чувств. Лизунька изменила… да и вообще, круговорот вещества. Пойдемте, тут недалеко. Утешим мало-мальски сутягу. Он нам токайского выставит. В железку сыграем.
Ивану Андреевичу внезапно захотелось увидеть адвоката.
— Слишком поздно, — заметил он.
— У него только начинается. Пошли.
— А я домой, — сказал Кротов.
— И не моги. Я, брат, тебя полюбил.
Он взял Кротова под руку.
— Такие экземпляры редки. Ископаемый. Прямо из музея, из-под стеклянного колпака.
И он начал расплачиваться, крепко держа Кротова под руку и не отпуская от себя.
— Арестован, брат. Шалишь.
— В «железку»? — спросил Сергей Павлович.
— И в «железку». Денег дам. Не беспокойся.
XVIII
В окнах Прозоровского горели огни. Отворила дверь, действительно, новая горничная, худенькая, высокая, с большими, голубыми испуганными глазами. При взгляде на нее Ивану Андреевичу стало больно.
Бровкин втолкнул все еще упиравшегося Кротова и обхватил девушку за талию. Та сейчас же сделала злое лицо, и, оскалив зубы, с силою толкнула его обеими локтями в грудь.
Ивану Андреевичу стало гадко. Кротов подленько хихикал.
— Сережа, хороша? — допытывался Бровкин.
— Я тебе говорю: оставь! — крикнул раздраженно Юрасов. — Скотина!
Он высвободил девушку из объятий Бровкина.
— Милая, у барина карты?
Он спрашивал ее, склонив голову набок и задушевно ею любуясь. Она застыдилась окончательно и стояла, наклонив голову и опустив глаза.
— Озорники какие, — сказал она, вдруг порозовев. — Проходите, пожалуйста, в горницы.
Они продолжали ее рассматривать целою толпой.
— Ну, право же, идите, — повторяла она беспомощно.
И опять Ивану Андреевичу сделалось смутно-больно за нее. Этот дом продолжал ему казаться гадким приютом порока.
— Однако же, пойдемте, — сказал он.
— Безобразники, — заметил Кротов, снисходительно-возмущенно тряся головой. — Испортят девушку. Да, вот положение женщины из народа…
Они пошли вперед.
У Прозоровского шла игра. Посредине стола длинной стопкой стояли распечатанные колоды карт. Тут же рядом валялись кучей уже сыгранные карты. Играло несколько пожилых людей и один черненький юноша с разгоряченным красным лицом и болезненно горящими глазами.
— В банке восемь рублей, — сказал толстый человек с перстнями на пальцах и бритым актерским лицом.
Возле него лежала куча зеленых и синих кредиток и масса серебряной мелочи.
Прозоровский без сюртука и жилета обернулся на вошедших и встал. Лицо у него было тоже красно и как будто расстроенно. Губы и брови подергивались.
— Баста! — сказал он. — Машенька, пива и чаю в гостиную. — А! — продолжал он, узнав Ивана Андреевича. — Когда-то!..
Он сделал кисло-меланхолическую гримасу и, опираясь левой рукой о встречные стулья, пробрался к пришедшим.
Волоса у него торчали непричесанными вихрами, во всей фигуре было что-то неопрятное, «изжитое», сказал про себя Иван Андреевич. Он даже почему-то почти не узнал Прозоровского.
Здороваясь, Прозоровский несколько раз рассеянно ловил руку Ивана Андреевича.
— Вы что мне приказали? — спросила Маша, неслышно появляясь в дверях.
— Я тебя не звал, — удивился он.
— Ты велел ей подать в гостиную пива и чаю, — сказал худой и желтый господин, совершенно лысый, из числа играющих.
— Что верно, то верно. А разве я приказывал?
Прозоровский улыбнулся, по обыкновению, застенчиво оставляя рот открытым.
— Ты лучше объясни нам, как же это, брат, у тебя так вышло с Лизуткой? — громко кричал от двери Бровкин.
Прозоровский вдруг засмеялся долгим веселым смехом.
— Целая история. Как его?… Этот…
Он усиливался что-то вспомнить.
— Гаранька, — сказал строго от порога Бровкин.
Вообще, у него были с Прозоровским теперь какие-то новые, строгие отношения.
— Гаранька, да, — вспомнил Прозоровский. — Улизнула… отправилась… Как это?
Он опять просительно посмотрел на Бровкина.
— Ушла к Гараньке, — сказал тот, сделавшись внезапно серьезно-грустным. — Да, брат.
«Он сильно пьян», — подумал Иван Андреевич о Прозоровском.
— А, мать их курица! — сказал раздраженно Прозоровский. — Гаранька мне не конкуренция. И, кроме всего, у нее брюхо.
— Смотри! — погрозил ему Бровкин.
Прозоровский хотел налить пива и уронил на ковер бутылку, которую взял в руки.
— Оставь уж, — угрюмо отстранил его Бровкин и многозначительно заметил почему-то Ивану Андреевичу. — Все там будем.
— Где «там»? — не понял ничего Иван Андреевич.
Бровкин весело заржал.
— Черт, черт знает что! — ругался Сергей Павлович, потирая возбужденно ладонями стриженную голову.