спросил и он.
— Рад за него, — сказал я.
Я все еще дрожал; я искал проститутку, а нашел собственную сестру. Она тоже не даст мне уйти.
— Где ты был? — спросила Фрэнни, откидывая волосы с моего лба.
— С Фельгебурт, — ответил я, смутившись.
Я никогда не врал Фрэнни.
Фрэнни нахмурилась.
— Ну и как? — спросила она, все еще волнуя меня, но как сестра.
— Не очень, — сказал я и отвернулся от Фрэнни. — Ужасно, — добавил я.
Фрэнни обняла меня и поцеловала. Она хотела поцеловать меня в щеку (как сестра), но я повернул голову, хотя и хотел отвернуться, и наши губы встретились. Вот и все, ничего больше и не потребовалось. Это был конец лета 1964 года; внезапно наступила осень. Мне было двадцать два, а Фрэнни — двадцать три. Наш поцелуй продлился очень долго. Здесь нечего сказать. Она не была лесбиянкой, она все еще писала Младшему Джонсу и Чипперу Доуву, и я никогда не был счастлив с другой женщиной, никогда, до сих пор. Мы стояли на улице, в стороне от света, отбрасываемого неоновой вывеской, так что никто в отеле «Нью-Гэмпшир» не мог нас видеть. На несколько минут мы перестали целоваться, когда на улицу кубарем выкатился клиент Иоланты, и опять перестали, когда услышали Визгунью Анни. Через некоторое время ее ошалевший клиент тоже показался на улице, но мы с Фрэнни все стояли на Крюгерштрассе. Немного позже ушла домой Бабетта. Потом направилась домой Иоланта, прихватив с собой Черную Ингу. Визгунья Анни выходила и входила, выходила и входила, как прилив и отлив. Старина Биллиг, проститутка, перешла улицу и села дремать за столиком в кафе «Моватт». Я повел Фрэнни по Крюгерштрассе. А потом повернул с ней к Опере.
— Ты слишком много думаешь обо мне, — начала было Фрэнни, но даже не потрудилась закончить.
Мы еще раз поцеловались. Опера рядом с нами была все такой же огромной.
— Они собираются ее взорвать, — прошептал я своей сестре. — Оперу, они собираются ее взорвать. — Она не вырывалась из моих объятий. — Я тебя ужасно люблю, — сказал я ей.
— Я тоже тебя люблю, черт подери, — сказала Фрэнни.
Хотя в воздухе уже пахло осенью, мы простояли там, охраняя Оперу, пока не начало светать и не появились люди, спешащие на работу. Нам, во всяком случае, идти было некуда, и мы даже не догадывались, что нам делать.
— Проходи мимо открытых окон, — прошептали мы друг другу.
Когда мы наконец вернулись в отель «Нью-Гэмпшир», Опера все еще стояла на месте, в целости и сохранности. По крайней мере пока — в целости и сохранности, подумал я. Казалось, ей не грозит никакая опасность.
— Она в безопасности — не то что мы, — сказал я Фрэнни. — Не то что любовь.
— Позволь мне вот что сказать тебе, мальчик, — сказала Фрэнни, сжимая мою руку. — Любовь всегда в опасности.
Глава 10
Вечер в опере: Schlagobers и кровь
— Дети, дети, — сказал нам отец. — Мы должны быть очень осторожными. Думаю, это поворотный момент, дети, — сказал отец, как будто нам было все еще восемь, девять, десять и так далее и он рассказывал нам о том, как встретил мать в «Арбутноте-что-на-море» в тот вечер, когда они впервые увидели Фрейда и Штата Мэн.
— Поворотные моменты случаются постоянно, — философски заметил Фрэнк.
— Хорошо, положим, так оно и есть, — сказала Фрэнни. — Но в чем заключается именно этот поворотный момент?
— Да, — сказала медведица Сюзи, внимательно оглядывая Фрэнни; Сюзи была единственной, кто заметил, что мы с Фрэнни отсутствовали всю ночь.
Фрэнни сказала ей, что мы ходили на вечеринку неподалеку от университета, к людям, которых Сюзи не знает. А что может быть безопасней, чем когда тебя сопровождает твой брат, да еще и тяжелоатлет? Как бы то ни было, Сюзи не любила вечеринки; если она шла туда как медведь, то не могла ни с кем поговорить, а если не как медведь, то ни у кого, похоже, не возникало желания поговорить с ней. Она казалась надувшейся и злой.
— Насколько я понимаю, есть много говна, которое надо разгрести, не откладывая в долгий ящик, — сказала медведица Сюзи.
— Именно, — сказал отец. — Это типично для поворотного момента.
— Мы не можем просто пустить все на ветер, — сказал Фрейд. — Вряд ли меня хватит еще на много отелей.
А это неплохая идея, подумал я, стараясь отвести взгляд от Фрэнни. Мы все были в комнате Фрэнка, комнате для совещаний, — как будто в присутствии портновского манекена было что-то успокаивающее и бодрящее, как будто там жили молчаливые духи матери, Эгга и Айовы Боба; каким-то образом манекен излучал сигналы, и предполагалось, что мы должны были эти сигналы улавливать (если верить Фрэнку).
— Сколько мы можем получить за роман, Фрэнк? — спросил отец.
— Это Лиллина книжка, — заметила Фрэнни. — Это не наша книжка.
— В каком-то смысле — ваша, — возразила Лилли.
— Точно, — сказал Фрэнк. — И насколько я понимаю в книгоиздании, Лилли уже выпустила это дело из своих рук. Теперь мы получим приличную сумму или не получим ничего.
— Книга просто о том, как подрасти, — сказала Лилли. — Я даже немного удивлена, что это их заинтересовало.
— Заинтересовало всего на пять тысяч долларов, Лилли, — сказала Фрэнни.
— Чтобы уехать отсюда, нам надо пятнадцать или двадцать тысяч, — сказал отец. — Если мы не хотим начинать дома с нуля, — добавил отец.
— Не забывай, сколько-то мы получим и за это заведение, — вскинулся Фрейд.
— Только не после того, как мы капнем в полицию про бомбу, — заметила медведица Сюзи.
— Разразится такой скандал, — сказал отец, — что нам будет не найти покупателя.
— А я вам вот что скажу: если мы капнем в полицию, она вообще нам жизни не даст, — сказал Фрейд. — Вы не знаете нашу полицию, не знаете ее гестаповских повадок. Они заодно найдут, что у нас еще и с проститутками не все в порядке.
— Ну, здесь много что не в порядке, — согласилась Фрэнни.
Мы не могли смотреть друг на друга; когда Фрэнни говорила, я смотрел в окно. Я видел, как Старина Биллиг, радикал, пересекает улицу. Я видел, как Визгунья Анни тащится домой.
— У нас нет другого выхода, только сообщить в полицию, — сказал отец. — Если уж они действительно вздумали взорвать Оперу, говорить с ними бесполезно.
— С ними всегда было бесполезно разговаривать, — заметила Фрэнни. — Мы их только слушали.
— Они всегда были чокнутыми, — сказал я отцу.
— Разве ты этого не знаешь, папа? — удивилась Лилли.
Отец понурил голову. Ему было сорок четыре года, и его густые каштановые волосы подернулись у висков сединой;