Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это было сказано тихо, так что мы ничего не слышали. Уже вечером Жюно повторил мне этот разговор, и прибавил:
— Я люблю Дюрока. Он почти так же, как я и Мармон, привязан к Первому консулу.
Жюно простился со мной наскоро и ушел с Дюроком.
Оратория началась, но прелестные голоса певцов не привлекали к себе никакого внимания. Глаза всех были обращены к Первому консулу, и он один занимал в ту минуту две тысячи человек. Я не говорила матери об адской машине Шевалье, но деверь мой знал обо этом деле, и я шепнула ему на ухо, чтобы он шел узнать, что происходит. Я предчувствовала какое-то несчастье. Когда Дюрок говорил, Жюно побледнел как привидение, и я видела, что он приложил руку ко лбу с изумлением и отчаянием, однако не хотела тревожить мать и соседние ложи[84].
Деверь мой еще не воротился, когда мы уже все знали. Глухой шум начал распространяться от партера к оркестру, к амфитеатру и наконец в ложи. «На Первого консула сейчас напали в улице Сен-Никез», — шептали везде.
Огромное волнение предшествовало в эти первые минуты взрыву народного гнева: негодование толпы в отношении вероломного покушения нельзя передать словами! Женщины рыдали, мужчины вздрагивали от гнева, несмотря на личные свои мнения, и в этом случае чувства соединялись и доказывали, что различие мнений не мешает людям одинаково воспринимать понятие чести. Я глядела в это время на Первого консула — он оставался спокоен и, казалось, чувствовал волнение только тогда, когда до него доходили какие-нибудь особо выразительные слова о случившемся. Госпожа Бонапарт меньше владела собою. Лицо ее было искажено; осанка, всегда столь приятная, сделалась совсем иною; Жозефина, по-видимому, дрожала и хотела спрятаться в свою шаль, будто под какую-нибудь защиту. Она плакала, и как не силилась сдержать слезы, они текли по ее бледным щекам; взглядывая на Первого консула, она снова содрогалась. Дочь ее тоже была в большом смущении. В госпоже Мюрат, напротив, явился фамильный характер, и хоть положение ее и дозволяло выразить смущение и беспокойство, естественные для сестры Первого консула, но она совершенно владела собою во весь этот ужасный вечер.
Жюно принял от Первого консула приказания и зашел сказать нам, чтобы мы его не ждали; он тотчас отправился по делам. Префект полиции, ложа которого находилась подле моей, также давно оставил ее и уехал в префектуру. Когда Жюно вышел, мать моя, уже зная все, сказала, что в соседней ложе молодой человек, по-видимому военный, говорил сидевшим рядом дамам, что заговорщики сначала хотели подложить бочку с горючими веществами к дверям Оперы. «Это подорвало бы весь зал!» — прибавил молодой человек. Мать моя велела мне поглядеть на него, чтобы увериться, стоят ли внимания его слова. Молодой человек оказался господином Дитрихом, адъютантом генерала Вандама, а бывшие с ним в ложе дамы — его матерью и сестрой. Я видела его несколько раз у себя в те дни, когда Жюно принимал, а накануне он обедал у генерала Мортье, где я также была в гостях. Я просила его объяснить, можно ли опасаться какого-нибудь несчастья.
— Теперь трудно сказать, что делать в этом случае, — отвечал он. — Замечу только, что эти разбойники хотели, чтобы преуспеть в своем намерении, поставить тележку против дверей Оперы. Часовой, однако, не позволял экипажам останавливаться подле театра, как всегда в дни премьер, и тем избавил от смерти всех, кто присутствует в этом зале. Но, — прибавил Дитрих, понизив голос, — ни один из преступников еще не пойман: кто же может гарантировать, что когда Первый консул будет выходить, он не встретит другого удара, приготовленного на случай неуспеха первого? Я сейчас иду проводить мать и сестру; когда они окажутся в безопасности, дома, я ворочусь, потому что рука мужчины никогда не бывает лишней среди смятений.
Он спросил, не может ли быть чем-нибудь полезен мне. Но со мною оставался деверь, и я только поблагодарила его. Через несколько минут мы в самом деле увидели, как он вышел со своей матерью и сестрой, очень хорошенькой и приятной особой. Замечу здесь, что у нее имелась черта, какой не видела я больше ни в ком: разные глаза один голубой, другой черный. Это не портило ее взгляда и только придавало ему странное выражение, в котором было что-то манящее[85].
— Я хочу тоже уехать, — сказала мать моя. — Этот господин говорит правду. Дай мне мою шаль, надень свою и поедем.
Я не решалась.
— Ну? О чем же тут думать? Я не говорю тебе: я еду, а ты можешь делать что хочешь; нет, я еду, и ты поедешь со мной. Скорее, Лоретта, скорее, возьми шаль и едем. Может случиться какое-нибудь несчастье, что более чем вероятно; для чего же нам становиться лишними жертвами? Твоя нерешительность похожа на глупость.
Со времени моего брака, и даже во многих случаях прежде, мать моя всегда упрекала меня за пристрастие к Бонапарту и особенно за любовь к его словам: я так живо чувствовала его торжество, будто он был мне братом. Все, что я чувствовала и видела, представлялось моей матери не таковым, у нас часто случались с нею споры, какие только могли случиться между нами. В тот вечер маменька видела, что я плачу и точно страдаю; но сначала не могла понять, что приводит меня в беспокойство. Я была в тревожном состоянии от мысли, что Жюно подвергается неизвестным опасностям, тем более страшным, что злодеи, так отчаянно нападавшие на Первого консула, могут принести в жертву вернейших его служителей. Эта мысль терзала меня, и я не говорила о ней потому, что боялась показаться слишком слабой. Я поняла, что матери моей надо ехать, но сама хотела узнать, где Жюно, и не терять его из виду. Мне казалось вероятным, что он не отойдет от Первого консула в такую минуту, хоть ему по должности и полагалось отправляться в разные секции Парижа и разыскивать заговорщиков в их убежищах, а потому я думала, что он все еще где-нибудь поблизости. Эти размышления быстро пролетали в моей голове, а маменька между тем надевала свой палантин, шаль и закутывала меня в мои меха. Вдруг дверь ложи отворилась. Жюно заглянул к нам и сказал мне скороговоркой:
— Поезжай с маменькой. Когда отвезете ее к ней, попроси, чтобы она дала тебе свою карету доехать к госпоже Бонапарт. Карету отошлешь назад, а я