пробраться к нам через порты, сукины дети, надменные скоты. Я вам глотки перережу, яростно ревет – или думает – Маррахо. Я не я буду, а перережу. А потом всажу этот топор вам в задницу. Он плюет на одну, потом на другую ладонь, покрепче ухватывает рукоятку топора, расталкивает товарищей, чтобы освободить себе местечко, прислоняется спиной к пушке. И когда англичанин в синем кафтане, с пистолетом в руке, хватается за оборванные снасти, чтобы взобраться наверх, Маррахо, наполовину высунувшись из порта, с размаху всаживает топор ему в брюхо и вопит от радости, когда тот, отцепившись, падает между бортами обоих кораблей, воя, а требуха вываливается из него на лету, метр за метром, вот так, сучий потрох, так тебе и надо, мать твою, одним меньше, паскудная рожа, это я его, я, я сам, мать-перемать-перемать, и тут в нескольких дюймах от его головы полыхнуло, что-то горячее проносится, жужжа, чуть не обжигая, мимо его щеки, и прямо перед собой он видит перекошенное лицо другого англичанина: на сей раз это молоденький офицер или гардемарин, хорошенький мальчик, который только что выстрелил в него, промазав буквально чуть-чуть, а теперь, обернувшись к своим, кричит, гоу, харриап[113], вот ведь крысеныш, гоу, гоу, и вместе с ними прыгает, как кошка, к порту, хватаясь за свисающий обрывок снасти, готовый вскарабкаться по нему, или забраться вовнутрь, или черт его знает что еще, восемь или десять врагов бесстрашно лезут вверх, а еще столько же, высовываясь из портов британского корабля, прикрывают своих мушкетными и пистолетными выстрелами, полный кошмар, ад кромешный, борта обоих колыхаемых зыбью кораблей трещат, стукаясь друг о друга, топот ног, удары сражающихся на верхней палубе, кровь, стекающая сквозь решетчатый настил. И тут кто-то отталкивает Маррахо в сторону (это испанец, морской офицер, судя по синему кафтану и эполетам) и, выставив ствол пистолета в порт, залепляет английскому крысенышу, хрен его знает, офицерику или гардемарину, хороший заряд свинца в самое туда, а потом, высунувшись, отмахивается саблей от других, так их, кричит он, так их, сволочей, мать их за ногу, и за ним другие матросы и морские пехотинцы, ревя во всю глотку, высовываются в порты и схватываются с англичанами, кто в штыки, кто на тесаках, кто палит из пистолетов, бум, бум, бум, и среди этих людей Маррахо, будто в непрекращающемся кошмаре, видит себя: он тоже наполовину высунулся наружу, между двумя огромными корпусами кораблей, которые то сталкиваются, то отдаляются друг о друга, то вновь сталкиваются, сухо стуча и треща, а внизу, так близко, что до него долетают брызги, плещется вода, и, вцепившись обеими руками в рукоять топора, он, словно обезумев, рубит направо и налево, хрясь, хрясь, хрясь, рубит все, что двигается и шевелится перед ним и в пределах его досягаемости, так вам, гады, сволочи, и отрубает руку англичанину, ухватившемуся было за обрывок снасти: отрубает чуть ниже локтя (топор со стуком вонзился в дерево) одним ударом, точным, как удар мясника, рубящего говядину на доске, и видит, как эта рука отлетает и падает – в одну сторону, а британец в другую, дико вопя на своем гадском наречии, – шмяк, плюх, между обоими кораблями, а там, внизу, уже до черта народу, кто тонет, кто плывет кое-как, окрашивая воду алой кровью, льющейся из их ран и разодранных тел, прямо как тунцы, когда их ловят где-нибудь у Саары.
– Они отступают!.. Да здравствуют Испания и Господь Бог!.. Так их, этих собак, они отступают!
И это правда, убеждается разгоряченный Маррахо, те англичане, что карабкались на борт, теперь все в воде, а другие, что лезли в порты, попрятались за стенками и пушками, и по желтым полосам мистера льется кровь, и волны, а может, маневр, или что бы то ни было, немного разводят корабли, и с верхней палубы доносятся победные крики по-испански, и несколько британцев, которым удалось (а может, они еще только пытались) пробраться через другой порт, отчаявшись, норовят перепрыгнуть на свой корабль, тех же, кому это не удается, убивают – толпа разъяренных испанцев кромсает их ножами и саблями, а то, что осталось, выбрасывает в море. И тут Маррахо, чуть придя в себя, всматривается в офицера, только что дравшегося бок о бок с ним, и говорит себе: ну и дела, как оборачивается жизнь, – это же дон Рикардо Макуа собственной персоной, бывает же такое, весь растерзанный, кафтан нараспашку, один эполет рассечен сабельным ударом, но старший лейтенант живой и вроде бы даже не ранен, вот ведь дьявольщина. Рядом, рядом, рядом со мной, прямо как в той песенке Росио Хурадо[114] (этой молоденькой девочки из Чипионы, которая только начинает петь). А ведь у меня с этим молодцом какое-то дело, думает он, скребя в затылке, что же это такое было, черт, вроде как старые счеты или хрен его знает. Не помню. И он стоит, опустив топор, с которого капает англосаксонский гемоглобин, стоит и пытается вспомнить, вот ведь незадача, и тут его мысли прерывает сам дон Рикардо – хлопает его по спине, его и других, кто столпился поблизости, между пушками и портами, и говорит: ну, ребята, молодцы, и я тоже не подкачал, а теперь подсобите-ка, а ну, живее, наших мертвецов тоже в воду, раненых вниз, а мы сейчас пальнем из этой чертовой пушки, шарахнем этим сволочам в задницу, чтоб больше не возвращались, мать их так. А потом картечью – на таком расстоянии сам Бог велел. И вот, даже не успев подумать, как и что, Маррахо видит себя – словно издали, в замедленном темпе, как пьяный – бок о бок с офицером, видит, как они вместе тянут тали, чтобы откатить огромную тридцатишестифунтовую пушку. Он еще силится вспомнить. Тут рядом появляется пороховой юнга (совсем мальчонка: грязное, бледное от страха личико, безумный взгляд, под носом сопли) и сует ему в руки очередной заряд; подхватив обеими руками брезентовый мешочек, Маррахо идет с ним к жерлу пушки, сует его внутрь, отходит в сторону, чтобы другой комендор уплотнил заряд прибойником, наклоняется за мешочком картечи, напрягая почки, поднимает его, засовывает на место, пыж, снова прибойник, тали, ну-ка, дружно, кричит дон Рикардо, давай, давай, раз-два, раз-два, раз-два. Мы разделаем их, как бог черепаху. Всех этих подонков йес-вери-гуэл, размажем их, а их баб перетрахаем, потому что все они шлюхи. Когда пушка готова к бою и ее жерло снова торчит из порта, Маррахо наклоняется, чтобы закрепить