Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем вмешиваться, ты объясни только, — сказала Марьям. — Ведь Гульчира неглупая. Во всяком случае, она поймет, что ты не желаешь ей худа. Не тяни, прошу тебя, поговори сейчас.
После долгих колебаний Иштуган нехотя встал и вышел в зал. Гульчира в халате расчесывала перед зеркалом мокрые волосы.
— Гульчира, — выдавил из себя Иштуган после небольшой заминки, — мне бы с тобой поговорить надо.
— О чем, абы? О любви? Или об Ильмурзе?
— Ты не смейся и глазами не играй. У меня нет шоколадки в кармане.
Иштуган очень любил сестру. Ильшат рано ушла из дому, и на него, старшего брата, легла обязанность нянчиться с Гульчирой в детстве. Он делал ей игрушки, приносил, если заводился лишний рубль, гостинцы. Частенько катал ее на лодке. Весной водил на Волгу смотреть на ледоход. Ильмурза был мальчиком болезненным и плаксивым, его Иштуган не брал с собой. А Гульчира, даже когда руки и ноги у нее бывали сплошь покрыты синяками, а лицо и плечи ссадинами, терпела, не хныкала. Однажды весной у Петрушкиного разъезда у них перевернулась лодка, оба оказались в воде, чуть не утонули, — Гульчира и тогда не расплакалась.
Гульчира почувствовала, что у брата действительно серьезный разговор к ней.
— Гульчира, как у тебя насчет… как бы это… Ну, о чем ты сказала…
— Абы, никак, ты и в самом деле хочешь говорить о любви? — подтрунивала Гульчира.
— Вот, вот, сама сказала…
И без того разрумянившиеся после ванны щеки Гульчиры запылали.
— Ильмурза?
— Нет, об Ильмурзе после… Я о тебе самой…
— Обо мне?
— Да, Гульчира. Много всякого слышу я о тебе, но ничему не верю. Ты не из тех, кто разменивает свою любовь на мелочи. Полюбишь — так на всю жизнь. Так ведь, Гульчук?
— Так, абы, — тихо сказала Гульчира.
— В таком случае, Гульчук, все! — Иштуган уже привстал, но Гульчира посадила его обратно.
— Раз начали… Мне больше не с кем посоветоваться. Ильшат-апа редко бывает у нас, а Марьям-апы стесняюсь.
— А ты не стесняйся.
— Все же… Она ведь немного другая. Не как мы, с мягкой душой… А мы… как говорит Абыз Чичи, Уразметы, — улыбнулась она.
Иштуган, в свою очередь, ответил ей улыбкой.
— Я ведь, Гульчира, в этом деле плохой советчик. Наверное, каждое мое слово лязгает железом.
— И все же, абы, ты лучше поймешь меня. В сердце у меня — только Азат, сколько бы и чего ни плели. Я была у него… вместе с товарищами. Проводили его… Может, плохо сделала, что пошла. Может, неприлично девушке…
— Девушке, может, и неприлично, но ты, Гульчира, хорошо сделала, что пошла, — сказал Иштуган, довольный, что сама собой отпала необходимость касаться Антонова.
— Ты, значит, не ругаешь меня, абы? Я не унизила своей гордости?
— По-моему, настоящая любовь выше всяких других чувств, в том числе и гордости.
— Спасибо, абы. Теперь я не побоюсь сделать шаг еще более смелый. Ты мой союзник. Верно?
— Ты об этом, надеюсь, и раньше знала.
— Раньше — другое дело… Спасибо, абы, за разговор. — И Гульчира поцеловала брата.
— Марьям скажи спасибо. Сам бы не дошел до таких тонкостей.
5Объяснение с Ильмурзой состарило Сулеймана. Второй день он ходит и ходит без конца по своей комнате, и глаза у него сердито поблескивают. Но уже нет в нем прежней ярости, что ключом кипела при первом разговоре с сыном.
«Эх-хе-хе… Ильмурза! — Глухой бессильный стон рвется из груди. — Угодил в самое сердце… Еще как стукнул-то!..» И снова вместо упрямого «га» бессильный, глухой стон. Правда, он ничего особенного и не ждал от этого беспутного. И не раз по-отцовски предупреждал Ильмурзу. Не раз горевал про себя, предчувствуя беду, и, хотя виду не подавал, ни минуты не знал покоя. И все же, чтобы он, его сын, попросту сбежал с целины, сбежал, позабыв о мужестве, о своем достоинстве, об Уразметовых, — такой низости от Ильмурзы Сулейман никак не ожидал.
Считается, что яблоко от яблони далеко не падает. Падает, оказывается! «Да еще куда закатится-то, проклятое!» — бормотал Сулейман. И вместе с тем все настойчивее овладевало им другое чувство. Ильмурза — такая же своя кровь, как и другие дети. Какой палец ни отрежь — все больно… И тут мысли его мешались, как перемешивает песок и гальку волна, ударившая о берег.
Мучительно не хотелось верить, что Ильмурза, его Ильмурза, потерял окончательно совесть. Одно, во всяком случае, чувствовал он ясно, — нельзя ему, не имеет он права вот так просто взять и отвернуться от сына. Не у каждого детство кончается в шестнадцать — семнадцать лет. Зрелость, как и весна, иной раз запаздывает.
Крутой, взрывающийся Сулейман умел обуздывать свой нрав при надобности. Словно всадник, что на полном скаку останавливает коня, удилами разрывая ему губы и вздымая на дыбы. В такие минуты он стонал, метался как угорелый, не находя себе места, и все же наступал момент — и Сулейман, осознав свою неправоту, беспощадно себя укрощал. Он чувствовал, что главным мерилом всех его поступков должно быть неуклонное стремление сохранить дружную семью, сберечь трудовую честь Уразметовых. Надо ли сейчас широко разглашать, что происходит в его семье? Нет, надо сделать все возможное, чтобы Ильмурза вернулся на целину. Не объелся же он белены! Должен наконец образумиться.
И старик с нетерпением ждал прихода сына. Но Ильмурза все не возвращался. С каждой минутой Сулейману становилось тяжелее.
Разве молодым понять, как болит у него сердце, как сильно оскорблена в нем отцовская гордость, чтό им, у них своих забот по горло. «Эх, как привалит горе, так и встречай беду за бедой».
Стоя у окна, он невольно ловил каждый долетавший сюда звук: заплакали один за другим малыши, словно заражаясь друг от дружки; кто-то прошел в кухню. На память пришла покойная старуха. Будь она жива, подошла бы тихонечко, погладила бы по голове, шепнув при этом теплое словечко. Бывало, Сулейман и покрикивал и поругивал ее. Она, бедняжка, никогда не обижалась. Не ворчала и тогда, когда, хлебнув лишнего, он громыхал, случалось, на весь дом. Только скажет, бывало: «Ярое ты сердце мое».
Грустно, одиноко почувствовал он себя в своем доме. Когда же Гульчира заиграла на пианино, не выдержал и, чтобы не надрывать сердца, бесшумно оделся и, никому не сказав, неслышно скользнул за дверь.
Сунув руки в карманы короткого пиджака, постоял немного у подъезда, словно раздумывая, куда направиться.
На опустевшей ночной улице шаркали по тротуару скребками дворники. Неприятный скрежет скребка об асфальт болью отзывался в зубах. Сулейман нахмурился и вскинул голову к небу. Темные тучи метались, словно не находили себе приюта, застилая холодные и далекие звезды.
«К Айнулле, что ли, зайти? — подумал Сулейман. — Нет, этот турман, пожалуй, только расстроит своей философией, будет внушать, что нельзя отталкивать юношу». А Сулейман сердцем угадывал, что с Ильмурзой ему надо держаться пожестче, иначе проку не будет. Да, теперь он клял себя, что дал маху в свое время в воспитании Ильмурзы. Хоть теперь не выпускать узды из рук, приструнить покрепче, иначе еще шаг — и парень полетит в пропасть…
Сулейман быстро шагал по тротуару. На углу в подвальчике приютилась закусочная. И русские и татары называли ее «салдым»[29]. Сулейман опрокинул стаканчик и направился к Матвею Яковлевичу.
Дверь открыла Ольга Александровна.
— Старик дома?
— Где же ему быть… Сказку рассказывает Наилечке.
Сулейман растерянно зашарил по карманам. Эх, будь ты неладен, забыл захватить гостинец ребенку!..
Ольга Александровна сразу, по его виду, смекнула: у их друга случилась какая-то неприятность.
Едва он вошел в комнату, Наиля тут же пересела к нему на колени.
Сулейман, любивший обычно возиться с детьми, на этот раз, погладив по головке Наилю, пересадил ее на диван и обратился к Матвею Яковлевичу. Сулейман привык ничего не скрывать от Погорельцевых.
— У нас, друг, очень неприятное дело дома, — сказал он, тяжело вздохнув. — Пришел посоветоваться.
— Насчет Иштугана?.. Или Марьям Хафизовны?
— Нет, они особь статья, Мотя. Хотя и за них сердце болит. Ильмурза вернулся…
По тому, как он произнес эти слова, Погорельцев все понял.
— Сбежал?
— Сбежал, подлец!.. Голова кругом идет, ничего не придумаю… Хотел было даже выгнать его, — простонал Сулейман.
Покручивая кончики усов, Матвей Яковлевич не перебивал.
— Ну и что с того, если и выгонишь? — спросил он, когда Сулейман кончил.
— Вот именно. Выгнать нетрудно. Но хорош ли, плох ли, он все-таки остается моим сыном. Значит, его позор — это мой позор. Как по-твоему, Мотя?
Погорельцев не успел еще и рта раскрыть, а Сулейман уже прочитал в его глазах: «Думаешь снова взять его под свое отцовское крылышко». Сулейман на мгновение присмирел, притих, но вдруг вскочил на ноги, отшвырнул стул.
- Белые цветы - Абсалямов Абдурахман Сафиевич - Советская классическая проза
- Том 4. Скитания. На заводе. Очерки. Статьи - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Второй Май после Октября - Виктор Шкловский - Советская классическая проза