Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просьбу Ассана не выполнили, во всяком случае за те месяцы, пока я еще оставался в Унжлаге. Говорили о нем по-разному, кто со злостью: «Вот быдло, сам на цепь просится», а кто и сочувственно: «Ну а что делать бедняге в чужом краю одному? На что ему его куцая свобода? Только пропадать…»
У нас в корпусе лежал мастер леса, заключенный с 1937 года. Образованный экономист. Слушая разговоры об этом «молении о зоне», он объяснил нам, что жизнь вольных работяг в леспромхозах, находившихся в тех же районах, что и лагерь, как правило, хуже, чем у заключенных и чем у военнопленных, и у трудмобилизованных женщин — то были немки с Поволжья, — работавших в тех же лесах. Но зато и себестоимость леса в лагере самая высокая.
— Ведь в леспромхозе расходы какие? На производство, на зарплату, ну и там кое-какое обеспечение. А в лагере, когда в лес идет сто работяг, то в зоне хорошо, если столько же обслуги, придурков. А больных, инвалидов еще больше. К тому же расходы на охрану, на разное начальство, на вольнонаемных. Зэка зарплаты не получает, но сколько на него тратится? Чтобы его кормить, одевать, обувать, охранять, лечить, перевозить? Это ведь больше любой зарплаты набегает. Конечно, самому работяге врядь ли четвертая-пятая часть достается от того, что положено. Ведь по дороге столько липких рук. Все прилипает — и харчи, и барахло, и деньги. Но на стоимость кубометра все это ложится. А тут еще и знаменитая чернуха и туфта — на бумаге полторы нормы, а на делянке хорошо, если половина. Никакие вольные на такое очковтирательство не осмелятся. В общем, деловой лес тут стоит столько, что дешевле было бы из Канады возить.
Это был, кажется, первый конкретный урок практической экономики, основанной на «социалистическом» рабском труде. Запомнился он прочно; однако тогда еще не повлиял на общее мировоззрение.
Глава двадцать восьмая.
Наседки-стукачи
Когда в больнице ко мне внезапно пришел Петя-Володя, я сперва струхнул: конечно же, он и здесь будет стучать, а может быть, и специально из-за меня перебрался с лагпункта.
Но он глядел неподдельно тоскливо, был очень истощен.
— Дохожу, браток, видишь, десны черные, зубы шатаются, ноги в пятнах. У немцев не дошел, а у себя на родине скоро в деревянный бушлат…
Глаза уже не таращились нагло, словно уменьшились, потускневшие, ввалившиеся. Длинные грязные пальцы дрожали.
Я дал ему хлеба и оставшуюся от посылки крупу «геркулес». Он благодарил многословно, порывисто, но без подобострастия, искренне, даже всплакнул.
— Ты же знаешь… Я сам знаю… Я понимаю, как ты про меня думал… но ты сейчас поверь, я с тобой, как с братом… Ты пойми, я тоже человек… Меня жизнь как калечила… Разве я так жил, как хотел… Я ведь тоже имею понятие. Я ж хочу, чтобы жить по-человечески, по-советски, по-честному. Я тебе навсегда благодарен. Ты поверь…
А я прерывал его такой же косноязычной невнятицей:
— Ладно, ладно… Ты главное — держись, не теряй лицо. И, как говорится, не делай другому того, чего себе не хочешь… Кто старое помянет… Думай про завтра, не про вчера… Никогда не поздно стать человеком, пока живой.
Скоро меня отправили в другую больницу. Больше мы не виделись.
В тюрьмах боялись наседок, о них перешептывались. В лагере о стукачах говорили вслух. Называли их тоже наседками, но еще и подкумками, просто гадами или суками. Хотя это определение было шире, так называли всех бывших воров, которые ссучились, т. е. стали придурками, самоохранниками.
Эти нижайшие слуги великого государства, такие же бесправные, как и все заключенные, такие же униженные и нередко так же бессмысленно неправедно или непомерно жестоко осужденные, в то же самое время были действующими винтиками жестокой карательной машины, которая кромсала и их жизни. Они служили ей за жалкие подачки, служили за страх — о совести говорить не приходилось, — хотя их служба нередко бывала опасной. В лагере топор, лопата, кирпич становились орудиями неотвратимой мести.
Мне было занятно выспрашивать стукачей; я хотел уразуметь, что именно довело их «до жизни такой». Это было настойчивое и недоброе любопытство, родственное тому, которое в детстве побуждало увлеченно читать описания пыток и казней и эротических сцен, а на фронте и в тюрьмах заставляло подолгу разговаривать именно с теми, кто казался особенно жестоким, бесчеловечным. Такое любопытство питают разные источники, разные корни, должно быть, самые глубинные, которые можно проследить только по теории Фрейда. Но ближе всего к поверхности, видимо, то, еще в мальчишестве забрезжившее романтическое влечение к необычайным людям и необычайным злодеяниям. Однако сказывался еще и неизменный завет Короленко: «Ищите человеческое в каждом человеке».
Маленький, тощий, серолицый, в длинной до пят шинели и синей кепочке. Сапоги на толстой подошве, на высоких каблуках.
Был на фронте младшим лейтенантом — связистом. Попал в плен в августе 1941 года еще у Смоленска. Голодал, доходил. Пошел к власовцам. Дезертировал во Франции: был у французских партизан, участвовал в нескольких нападениях на немецкие тылы. Считал, что искупил плен. Поехал домой с чистой совестью. Прошел первый фильтрационный лагерь. Восстановили звание. Пустили домой.
— На вокзале в Москве подошел какой-то в макинтоше. «Здорово! Ты в Нойхаммере в шталаге был? — Ну был… — В каком блоке? Помнишь конопатого?…», то да се. А тут еще двое, гражданские польта, но с-под них сапоги хромовые. «Пройдемте на минуту…» Вокзальное отделение. Проверка документов. Этого в макинтоше больше и не видать. А меня сразу в Бутырку. Трое суток в боксе. Потом — распишитесь, ордер на арест, статья 58 пункт 1 б — измена родине. Следствие как положено, туда-сюда: того знал? Этого знал? Почему не застрелился, а в плен пошел? Кто научил изменять родине? С каким заданием пролез в партизаны? С каким заданием прибыл на родину? С каким и от кого — от американцев или от французов? Признавайся… твою бога мать! Признаешься — жив будешь, не признаешься — полжизни отнимем, сгниешь в тюрьме. Туда, сюда… в морду… по ребрам… в кандей с морозом, в кандей с водой… Подписал измену, а шпионаж не подписываю. Хоть убивайте, а я родину люблю; за родину, за Сталина жизнь отдам… Плюнули. Закруглили… В трибунал… Ну там, конечно, вежливо, на вы, чин-чинарем. Признаете себя виновным? Я обратно за родину, за Сталина. Туда-сюда, десять минут разговору. Меня уводят за дверь, через пять минут вертают… Уже мой приговор готовый и на машинке напечатанный. Не слыхал, правда, как стукали. 10 лет и пять по рогам. Вопросов нет? Так вот я тебе скажу как фронтовик фронтовику. И в лагере жить можно. Кто, конечно, лопоухий, станет права качать, рогами упираться, тому и рога обломают, и дадут такой жизни, что сам умирать схочет… Тут свои законы, а правильней сказать — кто имеет голову, тот имеет законы. Тебе скажут про меня, что я наседка, что меня кум назначил банщиком, и ты будешь думать, что я гад, сука продажная… Но ты не верь и слушай, что я тебе скажу как фронтовик фронтовику…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Я взял Берлин и освободил Европу - Артем Драбкин - Биографии и Мемуары
- История одного немца - Себастиан Хафнер - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары