Читать интересную книгу О любви (сборник) - Юрий Нагибин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 103 104 105 106 107 108 109 110 111 ... 191

Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя

История одной любви 1

Если человек без конца возвращается к какому-то переживанию своей жизни, значит, оно было очень важным, решающе важным, но так до конца и не понятым. Вот и я опять начинаю пережевывать жвачку под названием «первая любовь». Не отпускает меня эта тема моей жизни, а ведь я столько раз обращался к ней в своих писаниях, а уж о раздумьях и говорить не приходится. Впервые я написал о своей первой любви по живому следу казавшегося окончательным разрыва. То было нечто странное по жанру: не дневниковая запись и не рассказ — а я все самые сильные переживания претворяю в рассказы, — не фрагмент будущей повести, а какой-то взвой, рыдание, странно сплетенное с размышлением, при этом цельное и завершенное по форме: зачин — кульминация — развязка. Как жаль, что этот «документ» непосредственного чувства загадочно пропал вместе с другими не предназначавшимися для печати рукописями. Это обнаружилось после смерти отчима. У него была привычка прятать и даже хоронить в саду писания, противоречащие требованиям цензуры. Видимо, так отыгрывалась травма тридцать седьмого года. Писателя посадили в силу идиотической ошибки по делу о промышленной контрреволюции. Недоразумение вскоре выяснилось, но отпустить его с миром не хотели, ведь это признание ошибки, а единство щита и меча не ошибается. Продержав год во внутренней тюрьме, ему вчинили в вину два дневниковых критических замечания в адрес Фадеева и Эренбурга и без предъявления статьи посчитали год заключения карой за клевету на выдающихся советских писателей. Я вдруг сообразил, что в отличие от большинства репрессированных мой отчим так и не был реабилитирован и сошел в могилу, отягощенный своим преступлением. До этого он зарыл в саду мою повесть «Встань и иди», написанную еще в сталинские времена, и, конечно, забыл место захоронения. По счастью, второй экземпляр повести спокойно лежал в среднем ящике моего стола, терпеливо дожидаясь публикации. Мне так хотелось включить порожденные сильным и непосредственным чувством страницы в эту повесть, но не смог обнаружить пропажи.

Потом я еще не раз возвращался к переживаниям своей первой любви, но уже не впрямую, а в беллетристической форме, и вот после долгого перерыва решил до конца отговориться, без всяких литературных околичностей, теперь уже навсегда.

Я не знаю, жива ли Дашенька — так называл я ее в юности, — но здесь она будет Дашей, ибо уменьшительное звучит фальшиво для моего сегодняшнего слуха. Я не знаю, жива ли она, жив ли я сам, но мой счет с ней закончится, лишь когда я поставлю точку в этой повести. Наверное, лучше было бы оставить в покое некогда близкого человека, но ведь посыл идет не от мстительности, а от неизжитого чувства и мучительного желания понять что-то, вечно ускользавшее в главной сути отношений. Сколько разнообразной и сильной жизни выпало мне на долю, сколько было любовей и есть — я люблю мою нынешнюю жену с душевным пылом, не укрощенным безразлучными двадцатью пятью годами, и вдруг опять засветило довоенным Коктебелем, запахло сушью его тамарисков, зазвучало вечерней джазовой музыкой сквозь мягкий шум бухтового прибоя, — и я забываю о старости, изношенности, хворях и хоть не томлюсь тютчевской «тоской желаний», но перестаю ощущать душу как непосильную ношу.

Думается, на этот раз я подведу окончательные итоги долгой напасти и выгадаю время, которого у меня осталось с воробьиный нос, на иные неясности прожитого; уходя, хочется знать, в чем ты участвовал так долго и так мимолетно и кто были твои партнеры по ужасу и великолепию жизни. Порой мне кажется — и с годами все уверенней, — что я ни в чем и ни в ком не разобрался и во мне не разобрались даже самые близкие люди. Что же говорить о тех, кто судил издалека. Но иногда меня пронизывает мысль, что на расстоянии лучше видно и, быть может, в этом недоброжелательном прищуре больше зоркости, чем в самообольщенном взгляде на себя изнутри. Но чтобы понять по-настоящему, надо написать, хотя и это не гарантирует успеха…

Мне исполнилось восемнадцать лет, я кончил школу с золотым аттестатом и без экзаменов был принят в Первый московский медицинский институт. Таким образом, я сразу стал студентом, то есть взрослым человеком, что наполняло меня волнением и гордостью. При этом я оставался мальчиком и намеревался пробыть еще год во исполнение домашнего наказа: лишь в девятнадцать лет можно перешагнуть рубеж, отделяющий мальчика от мужчины. До чего же покорной скотиной я был! Сейчас я скрежещу зубами от злости, думая об украденном у меня годе несказанных радостей. И ведь не перенесешь его на заключительную прямую жизненного марафона: мол, я поздно начал, так продлите мне срок службы. Черта лысого тебе продлят!

Тридцать восьмой год примечателен в истории моей скорбной родины тем, что к середине его окончательно исчах террор, подаренный почему-то тридцать седьмому году, хотя он начался в тридцать шестом — именно тогда посадили отчима — и продолжался ровно два года, навсегда отравив страхом человеческие души. На самом деле он начался с первого дня пламенного Октября и длился, то затухая, то разгораясь, до завершения исторического периода, именуемого «строительством социализма».

Как и положено в нашей семье, мы уплатили очередному витку советской истории щедрую дань. Отчим, отсидевший всего год, по существу так и не вернулся из тюрьмы. Он был своеобразным писателем, тянувшим собственную борозду. Варлам Шаламов в своих воспоминаниях назвал его литературу «интеллектуальной прозой», высоко ее оценив. Отчим к своему настоящему творчеству уже не вернулся. Да и кому нужна была интеллектуальная проза, когда просто мыслить стало смертельно опасным? Теперь он не жил, а существовал в литературе, занимаясь чем придется: критикой, на которой опять едва не погорел, исторической прозой, редактировал полуграмотных писателей — русских и националов, — писал внутренние рецензии, с поразительной быстротой строчил очеркишки, которые в огромном количестве, хорошо оплачивая, поглощало Информбюро — болдинская осень халтуры растянулась на несколько лет, — состряпал два приключенческих романа, но душевно и умственно оставался чужд всему этому.

В тридцать седьмом году по обвинению в поджоге бакшеевских торфоразработок посадили и моего приемного отца-лишенца. Ему отказали в московской прописке при паспортизации (уже отмотал пятилетний срок ссылки невесть за что), и он поселился на болоте, чтобы быть ближе к родному городу. После долгого и мучительного следствия — бить не били, но бесконечными ночными допросами, угрозами и гипнозом: ему показали нас с мамой за решеткой — довели до нервно-психического срыва. Сознание ему восстанавливали в страшной психушке Сербского, заодно изменив обвинение: срок он получил не за поджог торфа (находился в командировке во время пожара), а за непочтительное отношение к портретам Молотова и Кагановича, которыми решили украсить его кабинет, когда он, начальник планово-экономического отдела, корпел над квартальным отчетом. Мать и отчим, к тому времени уже выпущенный на свободу, видели отца после суда (как это ни дико, его судили, пусть при закрытых дверях, в областном суде на улице Воровского — трогательная забота о легитимности!). Со счастливым лицом — ведь ждал расстрела — он крикнул: семь и четыре! — и как на крыльях впорхнул в «воронок». Его фраза значила: семь лет лагерей и четыре поражения в правах. Да, бывали счастливые мгновения и в то кромешное время.

1 ... 103 104 105 106 107 108 109 110 111 ... 191
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия О любви (сборник) - Юрий Нагибин.
Книги, аналогичгные О любви (сборник) - Юрий Нагибин

Оставить комментарий