— Ты нарочно? — спросила она с набитым ртом.
— Что нарочно?
— Зачем мучаешь меня?
— Я не виноват. Давайте по-другому.
Татьяна Алексеевна словно решила доказать правоту Фрейда, что женское тело — сплошной орган любви. Я был введен в каждый маленький храм, но, попав меж двух грудей, решил, что здесь и останусь, приму постриг. Я взял ее груди в руки, прошло без малого полвека, прошла жизнь, а я до сих пор помню в ладонях тяжесть этой плоти. Я был близок к финишу, как бегун на длинные дистанции Аллан Силлитоу, и, как он, вдруг задумался. Бегун задумался и сошел с дистанции, исполнившись презрения к тому, что было делом его жизни, маниакальному стремлению стать первым на гаревой дорожке, к зрителям на трибунах, с беспощадной жадностью ждущим, когда на потеху им появится измочаленный, полуживой честолюбец, чтобы получить венок из суповых листьев. Он понял ничтожность всего этого, кроме самопроверки, которую выдержал, и, плюнув на лавры, сошел с дорожки. Я задумался о том, что приближаюсь к своему пику способом, напоминающим вульгарную мастурбацию. А если плюнуть, сойти с дистанции, признать ее бессмысленную победу и покончить со всем этим? Как покончить? Не знаю, так или иначе… Но, барахтаясь в этих мыслях, я уже знал, что не способен их осуществить.
Я взял ее руки и вложил в них ее груди, избавившись от срама самоудовлетворения. Теперь две энергии сливались ради единой цели.
Мой организм стал громаден, безграничен, как пространство, открывшееся гоголевскому колдуну, и в бесконечной дали этой новой вселенной, которая была мной, возникло какое-то жжение, нежно язвящее пощипывание; оно все нарастало и превратилось в электронный штурм, расстреливающий каждую ткань наособь. Происходящее не имело подобия и потому не имело названия, что-то подкатывало к сердцу и опадало в живот, и вдруг все сосредоточилось на комке плоти, бившемся между грудей, отяжелив вперевес. Я упал на любимую, опрокинув ее. И тут прорвало. Мне казалось, я истеку весь, без остатка, исчезну, сгину, но так и надо, раз все сбылось.
Наверное, я был некоторое время без сознания, а когда очнулся, то обнаружил, что вся верхняя половина тела любимой, тоже пребывающей в странной тишине и недвижности, залита любовной жижей. Брызги достигли подбородка, губ, щек, даже глазниц. В ключичных ямках и ложбине между грудей стояли лужицы. Сколько же я накопил любви, если стало возможно это вулканическое извержение!
Я приподнялся, снял со спинки кровати майку и принялся вытирать ее. Она не сопротивлялась, но и не помогала мне, пребывая в состоянии, близком каталепсии. Вытерев все досуха, я осторожно лег на нее. Она очнулась и, не размыкая век, то ли в знак благодарности за столь несомненное доказательство страсти, то ли в сознании полной моей безопасности, раскрылась, и мой страдалец впервые оказался в той горячей влажной мякоти, куда ему был закрыт доступ.
— А ты уже не можешь, бедный! — пробормотала она нежно и соболезнующе.
— С вами я всегда могу, — ответно проворковал я, внедряясь вглубь.
Она судорожно забилась, и, приняв это за проявления встречного усилия, я со всей силой вонзился в нее. И будто попал в эпицентр землетрясения. Она металась, рвалась, вскидывалась, изворачивалась, и все молча, с остекленевшими глазами, пытаясь освободиться от меня. Мне казалось, что я держусь прочно. Но постепенно мы подползли к другому краю кровати, и свалившийся матрас увлек нас вниз. Сперва она стукнулась головой о стену, потом я, и мы очутились на полу. С поразительным проворством она вскочила. Я чуть замешкался — вывернул руку, пытаясь предохранить любимую от ушиба.
— Что с вами? — спросил я.
От ее поведения веяло сумасшедшинкой.
— Хорошего понемножку, — сказала она со всеискупающей заговорщицкой улыбкой. — У нас с тобой впереди лето и… — Она чуть помедлила и с нарочитой театральностью: — Вся жизнь.
Она полностью владела собой, даже с дыхания не сбилась после такой затраты физической и нервной энергии.
Она приложила палец к моим губам, схватила свои вещички и выскользнула из комнаты. Я слышал топот ее босых ног — шлепающе по линолеуму бильярдной, глухо по деревянным ступеням лестницы. И, не дав даже дух перевести, на меня снова навалилась тоска. Я опять хотел ее, словно не было той опустошающей растраты. А больней всего было оттого, что она не делит моего порыва, а швыряет мне подачку.
Я натянул трусики, взял ее туфли и пошел вниз.
Дверь спальни лишь притворена. Я постучался и, получив разрешение, вошел. Татьяна Алексеевна, совершенно голая, только в голубой косынке, повязанной на ночь, стояла посреди комнаты, то ли ступив мне навстречу, то ли не завершив движения к зеркалу или комоду.
— Зачем ты оделся? — спросила она укоризненно, словно я пришел в костюме полярника.
Я хотел было содрать трусики, но тут с обвальным грохотом обрушилась вода в уборной. Кто-то уже встал, наверное бабушка, старые люди мало спят. И вдруг я заметил, что за окном полыхает утро.
Я представил себе новую возню, но теперь уже с незащищенным тылом, и понял мнимую смелость ее вызова. На таком плацдарме, где весь быт на ее стороне, мне бессмысленно вступать в бой.
Доверчивое утро блистало за окнами, дышала миром большая нарядная дача, лучилась приветливостью из серо-голубых глаз золотистая нагая женщина, давшая мне наслаждение, а на меня повеяло чем-то зловещим В счастье я уже не верил, а разрешиться завязавшееся тут бытовым скандалом тоже не могло. Громко звучала надрывная, дребезжащая, фальшивая нота.
Весь день я почти не видел Татьяну Алексеевну. Она погрузилась в домашние заботы. Вихрем носилась по даче, отдавая громкие приказания, весело распекала каких-то унылых мужиков в саду, давала бесценные кулинарные советы неандерталке, завертела волчком бабушку и даже начала учить инфанта французскому языку, которым не владела. Я утешался тем, что причастен к ее возрождению. Минувшая ночь вернула ей уверенность в себе.
Тщетно прождал я ее весь вечер и всю ночь, тупо веря, что она придет. Утром за завтраком она обмолвилась, что ждали Василия Кирилловича. Мне стало легче, хотя я не очень поверил этому. Но сделал вид, что верю. Как замечательно сумела она доконать меня, не сказав ни разу резкого, отстраняющего слова, не сделав ни одного грубого, просто волевого жеста, оставаясь ласковой и покорной, идя навстречу моим желаниям, лишь внося маленький корректив в наше полное взаимопонимание.
И был снова огромный, нескончаемый, пустой и страшный день без нее. Неужели меня окончательно списали на берег? Мавр сделал свое дело… Да нет, никакого дела мавр не сделал, разве что напомнил оставленной в пренебрежении женщине о ее былой власти.