Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно умчалась Лионгина, в памяти — лишь ее поспешные шаги, поцелуй — едва ощутимое прикосновение губ — острый запах импортной косметики, несколько скороговоркой брошенных, ничего не значащих слов. А вдруг что-то все же значащих, быть может, даже многое? Бесконечность умещается в шелесте ее губ, в паузе перед и в паузе после ежедневного — смотри, муженек! — когда даже от неприятной липкости кармина веет самым главным, невысказанным ее упреком и не выставляемой напоказ, от других и от себя скрываемой горечью преданности. Действительно ли соприкоснулись они, когда на какую-то долю секунды Лионгина выпала из своей блестящей, отполированной для внешнего обозрения оболочки, а он — из колючей шкуры недоверия? Были едины, как когда-то, как никогда, или ему только померещилось? Слишком быстро, молниеносно склонилась, словно испугавшись, что он присвоит больше ее сущности, чем в другие утра, а потом неизвестно почему замерла. Между нею и Алоизасом, между слоем ее краски и его морщинистой скулой, которой коснулись ее губы, лежало словно волоконце ваты, что-то постороннее — что бы это могло быть, если и впрямь оно было, а не выдумано им, обиженным, что миг нежности сгорел и неизвестно, повторится ли когда-нибудь? Хотел дернуть щекой, смахнуть волоконце — не осмелился, чтобы не задеть ее губы, а неповторимое, единственное в мире дыхание, смешанное с химией косметики, уже отдалялось, уже рассеивалось. Ее нет, давно нет, а раздражающее волоконце все еще липнет к деснам, путается в зубах, и не выплюнешь. Приблизившись, отмерив то, что безусловно ему принадлежит — ничего более не смеет он от нее требовать! — Лионгина была озабочена не им, а каким-то гастролером, так озабочена, что, пожалуй, не коснулась щеки. Так ему теперь кажется: потянулась губами, не думая, что делает, не чувствуя, как он истосковался. Приедет гастролер или нет — неизвестно, однако ожиданием его дышал ее рот, поспешное и затянувшееся ее прощание. Акерман — этот набивающий себе цену коммивояжер, из-за которого Лина так невнимательна и безжалостна? Зигерман? Егерман? Алоизас нарочно коверкает услышанное имя. Какой-то Ральф Игерман! Обсосанное конфетное прозвище, идиотская, наверно, искаженная, ничего не значащая фамилия. Но в нераскрытом ее шифре таится загадка, вызывающая недоверие. Из-за Йонайтиса или Петрайтиса не звонили бы, не убивались бы по ночам, бюро не гудело бы, как разворошенный улей, и сама Лионгина не нарушила бы ежедневного их обычая, может, и сковывавшего ее, как детская игра — взрослых людей, а в него вселявшего надежду, что не все кончено, — кое-что не имеет не только конца, но и начала, например, эта тоска по ней, вобравшая в себя самые счастливые дни их жизни.
Только ли служебное усердие Лионгины похитило самое лучшее, лишь ему принадлежащее мгновение дня, которое, оставшись один, он бы обсасывал, как в детстве тайком от всех — отломанную сосульку? Сосулька холодила губы и руку, было так хорошо от желанной влажной свежести, хотя это ему строго запрещалось, особенно Гертрудой. Только ли долг увел Лионгину из дому раньше, чем в другие утра, — не женское ли любопытство, не тоска ли по новым впечатлениям, от него уже не получаемым, ибо больше всего ценил Алоизас постоянство, сохранить которое можно лишь съежившись, крепко сжав в кулаке текучий песок времени? Он видит себя со стороны — затаился, словно брошенный матерью ребенок. Больше никогда не станем мы слепо доверять ей, не отпустим, не расспросив, не предупредив об опасности и ответственности! Это «мы» успокаивает, будто он не один, будто у него есть друзья и приятели. Уйти легко, это все знают, не так просто вернуться. К тому же не знаешь, что найдешь по приходе, даже если все вещи останутся на своих местах, а воздух по-прежнему будет пахнуть постелью и пролившимися духами. Смешно, как люди могут, не задумываясь, выскакивать из дому. Покидать его очень страшно и опасно, не потому ли кое-кто, в частности он, носу из дому не высовывает, пока нет крайней необходимости.
Из прихожей доносится, стук захлопнувшейся двери — утопала на свои курсы Аня. По утрам она посеревшая, как убранная со сцены декорация. Даже шея кажется короче: ни на жирафью не похожа, ни на гибкую змею. Мстя Лионгине, Алоизас думает об Ане несколько дольше, чем в прошлые утра. Улыбка у нее такая, будто она все-все знает, а ты ничего. Улыбка или сверкание длинной шеи — трудно отделить одно от другого. Интересно, всех ли мужчин одаривает она такой улыбкой? Алоизасу кажется, что мысли об Ане протискиваются в ту щелочку, что осталась меж губами Лионгины и его скулой. Слава богу, Аня ушла: можно выпить кофе, не ежась под ее двусмысленными взглядами. Лионгина перекусит в городе. Аня — надо же! — обернула кофейник полотенцем. Я не просил. Все равно кофе превратится в прохладное пойло, пока выползу из постели. Золотой денек, когда не надо ехать читать лекцию. На улице дождь, грязь, а ты себе не спеша завтракаешь, положив на колени римского поэта:
…Выше все правит свой путь. Соседство палящего СолнцаКрыльев скрепленье — воск благовонный — огнем размягчило;Воск, растопившись, потек; и голыми машет рукамиЮноша, крыльев лишен, не может захватывать воздух[11].
Превосходно, удивительно сказано, тема исчерпана — и все же… Воздуха не захватываю, однако дышу. Падаю, однако не проваливаюсь. Такой метаморфозы великий поэт не предусмотрел — вот так! А Лионгина не завтракает — худеет. Ведь должна нравиться всем: начальству, актерской братии, игерманам-зигерманам. Когда-то весила сорок девять килограммов и была несчастна, теперь, вернувшись к прежней форме, с ума сошла бы от радости, хотя и так худенькая словно девочка. Я — сам себе голова, никому не обязан угождать, могу делать, что считаю необходимым, и больше ничего. Алоизас выставил вперед подбородок, хотя некому было на него смотреть. Однако же кто-то пытался с ним спорить, прибегая к нечестным аргументам — ни с того ни с сего упомянув про Гертруду. Не долбите мне, что Гертруде нужен памятник, сам знаю. Да все никак не встречусь со знакомыми архитекторами — вот и тяну! Гертруде лишь бы какой не поставишь. Бытовой комбинат отливает корыта. Это было бы осквернением ее памяти — цементное корыто! Она сама как памятник.
Стараясь избавиться от мыслей о покойной сестре, Алоизас прислушивается. Кто-то хрипит, будто его душат. Что это? Хрипит и свистит в его собственной груди. Не так ли сипели дырявые легкие у отца и брата Таутвидаса? Когда начнется последняя стадия, зазвякает велосипедная цепь. Вон и потом всего прошибло, даже между лопаток течет. Нервы. Покрывается испариной лоб, влажнеет под теплой рубахой грудь, пощипывает от пота в паху. Хронический бронхит, заверил врач. Ужасного слова ТБЦ доктор не произнес. Прижатый к стене прямым вопросом, отрицательно замотал похожей на череп головой. Сегодня тебе еще поют об общем ослаблении организма, об обострении бронхита, а завтра услышишь о палочках Коха. Нет ничего страшнее, несмотря на все стрептомицины, тубациды и т. п. Велели не переутомляться, питаться как следует… Что ж, начнем с питания. Лионгина вчера огромную сумку приволокла.
Алоизас шаркает в кухню, не умывшись, усаживается есть.
Жует долго, так долго, что устают челюсти. Вдруг у самого уха что-то громко щелкает, словно с силой выдернули пилу из трухлявого полена. Испуганно пялит глаза на накренившийся стол, покосившийся подоконник и ноги, как бы погрузившиеся в туман. Его ли это ноги? Он ли, Алоизас Губертавичюс, похрапывает после сытного завтрака, вместо того, чтобы пробиваться через нехоженые джунгли науки, которые он намеревался преодолеть, невзирая ни на какие соблазны и препятствия, верный одному лишь холодному свету сверкающей истины? Вопрошает не он — Гертруда, но она умерла — это всем известно, — что она сказала бы, тоже известно, равно как и то, что чуть ли не нарочно устранившись из числа живых, она утратила право требовать и судить. Ответа ей не дождаться, даже если бы стояла рядом, — храпит комната, храпит город и весь мир.
Телефонный звонок. Ну и пусть разрывается! Мир — светлый, мир — живой и деятельный, только он, Алоизас, словно очумелый. Не от тяжелого сна — от сидения с закрытыми глазами, укутавшись в уютную дремоту, чувствуя одновременно и нежное ее тепло, и бесцеремонную суровость улицы, захлестывающую лица куда-то спешащих прохожих, лица, среди которых могло быть и его лицо. Толкаются, обгоняют друг друга, тщетно пытаясь уберечься от чужого сопения, от злых локтей и угрюмых взглядов. Одному все мало — вырвется из общей массы и не знает, что делать впереди, другой бегает по кругу в полной уверенности, что двигается вперед, третий барахтается на одном месте, увязши по грудь, делает вид, что взбирается все выше. Равнодушный к азарту состязания, не осуждая соревнующихся, скорее сочувствуя им, Алоизас снова погружается в блаженный покой.
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Огненная земля - Аркадий Первенцев - Советская классическая проза
- Лазоревая степь (рассказы) - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Своя земля - Михаил Козловский - Советская классическая проза
- Льды уходят в океан - Пётр Лебеденко - Советская классическая проза