Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну ладно, ладно. Потерпи еще чуток. Вот эта груда битого кирпича, например, считает себя Мюльхаймом. В Кальке он вообще не останавливается. Зато из Дойца мы уже сможем разглядеть знаменитый двузубец, готические чертовы рога, собор. А уж возле собора, совсем рядышком, расположился и его мирской двойник — главный вокзал. Собор и вокзал — они в Кельне как Сцилла и Харибда, трон и алтарь, бытие и время, хозяин и пес.
А это, значит, и есть Рейн! Матерн-то сам на Висле вырос. Любая Висла в воспоминании шире, чем Рейн наяву. Да и сам этот крестовый поход на Рейн только потому и состоялся, что все Матерны отродясь на реках жили, черпая из вечного струения мимотекущей воды чувство жизни. А еще потому, что Матерн здесь уже однажды был. А еще потому, что предки его, братья Симон и Грегор Матерна, равно как и двоюродный их братишка, цирюльник Матерна, тоже любили возвращаться, обычно за отмщением, которое творили огнем и мечом — так сгинули в пламени Токарный и Петрушечный переулки, так погорели на восточном ветру Долгосад и церковь Святой Варвары; м-да, ну а здесь уже другие успели испытать в деле свои зажигалки. К тому же месть Матерна вышколена не на поджогах: «Я пришел судить с черным псом и списком имен, что вырезаны в моем сердце, почках и селезенке, — ИМЕНА ЭТИ ТРЕБУЮТ СПИСАНИЯ!»
О ты, начисто лишившийся стекол, продуваемый всеми сквозняками, святой и католический главный вокзал города Кельна! Орды с чемоданами и рюкзаками валом валят посмотреть и понюхать тебя и разъезжаются во все концы света, уже не в силах позабыть тебя и двуглавого каменного выродка, что взгромоздился рядом на площади. Кто хочет узнать человеков, пусть преклонит колена в твоих залах ожидания, ибо здесь все набожны и под жиденькое пивко все друг другу исповедуются. Да-да, что бы они ни делали — дрыхнут ли, раззявив рты, обнимают ли свой жалкий скарб, называют ли вполне земные цены на недосягаемые небесные блага вроде кремней или сигарет, — какие бы слова ни изрекали и ни умалчивали, ни повторяли и ни добавляли к сказанному, — все они работают над одной большой исповедью. Работают и перед окошечками касс, и в замусоренном бумажками зале (две шинели рядом выглядят уже как заговор, три шинели вместе — ополчение!), и, разумеется, внизу, в отделанных кафелем туалетах, где холодное пиво течет снова, теперь уже теплым ручьем. Мужчины на ходу расстегиваются, тихо и почти умиротворенно становятся в белые эмалированные стойла, пускают скороспелую струю, редко целеустремленную и упругую, обычно под легким, хотя и точно рассчитанным углом. Свершается мочеиспускание. Писающие жеребцы целую вечность стоят над эмалированными лоханями, выпрямив крестцы, прикрыв заросший шерстью источник козырьком правой руки, — мужики все больше женатые, — левую уперев в бок, и печальным взглядом смотрят прямо перед собой, расшифровывая начертанные на кафеле химическим карандашом, выцарапанные ножичком, шилом, а то и просто гвоздем надписи, посвящения, признания, молитвы, крики души и рифмованные вирши, а еще имена, имена…
И Матерн тоже. Только левой рукой он не упирается в бедро, а держит кожаный поводок, который в Эссене обошелся ему в две сигареты «Кэмел» и теперь вот связывает его с псом в Кельне. Все мужики простаивают за этим делом целую вечность, но вечность Матерна длится еще дольше, хотя его струя, направленная в эмалированную емкость, давно иссякла. Он уже застегивает пуговицы, одну за другой, с паузами, в которые вместился бы и «Отче наш», и крестец его уже не выпрямлен, скорее наоборот, у него сутулая спина усердного читателя. Так наклоняются только близорукие люди, когда не могут поднести к глазам печатный или написанный текст. Жажда знаний. Атмосфера читальни. Прямо кабинетный ученый, да и только! Соблюдайте тишину! Знание — сила. Тихий ангел, тенью промелькнув по кафельному полу, витает в строгом тепле кисло-сладких испарений под святыми католическими сводами мужского туалета кельнского главного вокзала.
А написано тут всякое. «Замыкающий — смотри в оба!» На все времена запечатлено: «От холеры и чахотки нет лекарства лучше водки.» Чей-то лютеровский гвоздь выцарапал: «И пусть весь мир кишит чертями…»[344] С трудом можно разобрать призыв: «Проснись, Германия!» Зато большими буквами увековечено: «Все бабы — суки.» Какого-то поэта осенило: «И в зной, и в лютый холод душой ты будешь молод.» Еще кто-то был предельно краток: «Вождь жив!», но рядом кто-то более сведущий приписал: «Только он в Аргентине.» То и дело встречались краткие волеизъявления вроде: «Нет уж! Без меня!» или «Выше голову!», а также рисунки, бесконечно варьирующие непреходящий мотив, что-то вроде волосатой французской булочки, а также распластанные женщины, увиденные в том же ракурсе, в каком Мантенья изобразил мертвого Христа, то бишь со ступней. Наконец, где-то в щелке между радостным возгласом «Да здравствует Новый 1946 год!» и уже утратившим актуальность предупреждением: «Тише! Враг подслушивает!» Матерн обнаруживает — нижние пуговицы уже застегнуты, самая верхняя еще нет — фамилию, имя и адрес без всяких рифм и дурацких комментариев: «Йохен Завацкий, Флистеден, Бергхаймерская улица, 32».
Тотчас же у Матерна — который всем сердцем, почками и селезенкой уже устремился во Флистеден — отыскивается в кармане гвоздь, которому тоже не терпится что-нибудь начертать. С глубокомысленным нажимом поверх всех посвящений, признаний, молитв, поверх несуразных волосатых булочек и распростертых в мантеньевой[345] позе женщин гвоздь выцарапывает на стене детский стишок: «НЕ ОБОРАЧИВАЙТЕСЬ — ТАМ СКРИПУН ЗА ВАМИ ПО ПЯТАМ!»
Флистеден — это придорожная деревенька между Кельном и Эфтом. Автобус от главного почтамта идет через Мюнгерсдорф, Левених, Браувайлер, Гревенбройх и останавливается здесь, прежде чем за Бюсдорфом свернуть к Штоммельну. Нужный дом Матерн находит без расспросов. Ему открывает сам Завацкий в резиновых сапогах:
— Вальтер, дружище! Жив, бродяга! Вот так сюрприз! Да заходи, заходи же, или так и будешь на пороге стоять?
Дух в доме тяжкий — варят сахарную свеклу. Из подвала показывается смазливая бабешка в косынке и пахнет не лучше.
— Понимаешь, мы как раз сироп варим, мы его меняем потом. Работенка та еще, но и навар приличный. А это моя женушка, Инга, она из здешних мест, из Фрехена. Слышь ты, Инга, а это вот мой друг, мой настоящий товарищ. Мы с ним сколько-то времени в одном штурмовом отряде были. Бог ты мой, чего только нам не поручали: Эх, ма, была не была! Представляешь, мы с ним оба в Малокузнечном парке. Сколько ни есть в карманах — все на стол! И — вперед без тормозов! Густава Дау и Лотара Будзинского помнишь? А Францика Волльшлегера и братьев Дуллеков? А Вилли Эггерс, какой был парень, скажи, а? А Отто Варнке, а Хоппе, чертяка, а малыш Бублиц? Все, конечно, головорезы, но друг за друга горой, пили, правда, по-черному. Вот, значит, и ты. Слушай, а зверюги твоей кто хошь испугается. Нельзя ее в другую комнату пока что запереть? Ну, нет так нет, пусть остается. Ну, давай, рассказывай — куда же ты смылся в самый что ни на есть подходящий момент? Ведь после того, как ты от нас ушел, вся лафа кончилась. Понятное дело, сейчас, задним числом, каждый скажет — дураки мы были, что за такую ерунду, за такую безделицу тогда тебя поперли. Все дело вообще яйца выеденного не стоило. Но они же сами хотели знать, особенно братья Дуллеки и Волльшлегер, а потому — вынь да положь им суд чести! Штурмовик не ворует! Красть у товарищей — последнее дело! Я же плакал настоящими слезами, честное слово, Инга, когда он от нас уходил. А теперь, значит, ты вернулся. Хочешь — ложись отдыхай, хочешь — пойдем вниз, в прачечную, где у нас свекла варится. Садись в шезлонг и смотри. Вальтер, дружище, голова садовая! Я же всегда говорил — сорную траву ничем не вытравить, верно, Инга? Нет, я прямо дурею от радости!
В уютной подвальной прачечной варятся бураки, отдавая свою сладость. Матерн развалился в шезлонге, на душе и на зубах у него слова, которые никак не выговариваются, уж больно рады ему эти людишки, которые так трогательно, в четыре руки, заготавливают сироп. Она деревянной скалкой размешивает сироп в кухонном тазике, — шустро-шустро, изо всех сил, хотя сиропа там пока что с гулькин нос, — а он следит за огнем; брикеты, черное золото, аккуратно сложены у них штабелем. Она настоящая уроженка рейнских краев — кукольное личико, чуть удивленные глазки, которые то и дело посматривают на гостя; он почти не изменился, разве что раздался немного. Она только смотрит и пикнуть не смеет, он же предается воспоминаниям.
— Ты помнишь, помнишь, как мы отрядом-то выходили, и тогда уж ё-моё, эх, ма, была не была!
Что она на меня так глазеет, в конце концов мне не с женушкой Ингой, а с муженьком счеты сводить. Наверно, все из-за сиропа. Больно много с ним мороки. Ночью на поле крадись, свеклу воруй, потом чисть, на мелкие кусочки режь и так далее. Нет, так быстро вы от Матерна не отделаетесь, ибо он пришел с черным псом и списком имен, что вырезаны в сердце, почках и селезенке, и одно из них можно прочесть на кельнском главном вокзале, где оно увековечено над кафельным полом, теплыми ссаками и эмалированными писсуарами: Йохен Завацкий, командир штурмового отряда номер 84, Лангфур-Северный, вел своих бойцов в огонь и в воду. А его речи — такие краткие и такие свойские! А его мальчишеское обаяние, когда он принимался говорить о Вожде и будущем Германии! Его любимые песни и любимая выпивка — «Аргоннский лес» ближе к полуночи и можжевеловка всегда и всюду, с пивком и без. И при этом ведь практичный малый. Сильная рука, честное рукопожатие. Совершенно разочаровался в коммуне[346], а потому тем более неколебимо был предан новой идее. Его акции против социалистов Брилля и Вихмана; тяжелые битвы в польском студенческом кафе Войка; ответственная операция с участием восьми человек в проезде Стеффенса…
- Мое столетие - Гюнтер Грасс - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Соль жизни - Синтаро Исихара - Современная проза
- Артист миманса - Анатолий Кузнецов - Современная проза
- Волшебный свет - Фернандо Мариас - Современная проза