«Космический рейс», 1935. Выламываясь из эстетических рамок, китч подчиняет себе в 1920–1930-е годы не только образ жизни (экранной или фактической), но и научное мышление. Лысенковское учение о наследовании организмами благоприобретенных признаков наводит на предположение, что сциентистский китч формируется там, где познание отказывается проникать внутрь природы, в обособленное от непосредственного наблюдения (в данном случае – в генетический код), и фиксируется на внешнем, на видимом невооруженным, то есть непросвещенным, взглядом (в данном случае – на органах живых существ)[41]. Неудивительно, что в этом гносеологическом контексте китч завоевывает такой жанр, балансирующий на грани художественной фикции и выверенного знания, как научная фантастика.
Запоздало немой «Космический рейс» режиссера Василия Журавлева мнимо футурологичен: проповедуя технический прогресс (консультантом постановки был Циолковский), фильм регрессивен по языку, коль скоро он возвращает зрителей к самой первой научно-фантастической кинофеерии – к «Путешествию на Луну» (1902) Жоржа Мельеса (обе картины открываются скандалом – спором ученых по поводу полета в космос). Центральные персонажи фильма – это пара, совмещающая синильность и инфантильность: в полет на Луну отправляются пожилой профессор Седых и юный пионер. Сочетание старческого безрассудства («Паша, безумец, стой!» – кричит вдогонку профессору его коллега) и наивного детского задора принципиально важно для Журавлева, потому что весь пафос его произведения состоит в таком отрицании конечности, которое как бы имманентно порядку вещей[42], которое не требует от нас напряженной умственной работы со смертью и, соответственно, осторожности в поступках. На Луне космонавтов поджидает гибельная опасность, но они вовремя справляются с техническими неполадками, так что за ними даже не нужно посылать второй ракеты, уже готовой к старту. (Китч склонен снимать повторяемость, фундирующую художественные тексты[43].)
Тезис 10Китчне признает за смертью ее суверенного значения. В век барокко это непризнание приняло крайне экзотическую форму в том, проанализированном Жаном Бодрийаром в «Символическом обмене и смерти» (1976), кладбищенском китче, который являют нам катакомбы Палермо, где посетители могут лицезреть до 8000 празднично наряженных мумий. Если большое искусство, согласно Морису Бланшо («Литература и право на смерть» и другие работы), танатологично, то его суррогат проскальзывает мимо орфического опыта погружения в смерть и выхода из нее (и, как говорилось выше, вообще не мистериален). В таком освещении становится объяснимой совместимость (пусть и не полное совпадение) китча и «трэша». Яркий пример их взаимодействия – эталонно плохой фильм Эдварда Д. Вуда «Plan 9 From Outer Space», появившийся в прокате в 1956 году, – на излете авангардистско-тоталитарной эры. С одной стороны, «План 9…» лишает смерть, по нормам китча, ее идентичности: коварные инопланетяне (похожие на русских) манипулируют кадаврами с тем, чтобы поработить землян. С другой стороны, киноподелка Вуда до чрезвычайности несовершенна технически: он снимал свой фильм только одной камерой, без дублей, в дешевых декорациях. Странным, но и закономерным образом тематика фильма слилась воедино с его производством: приглашенный на одну из центральных ролей Бела Лугоши скончался во время постановки, так что его пришлось подменить другим (непрофессиональным) исполнителем, снимаемым со спины. Конечно, катастрофические недочеты картины во многом были обусловлены тем, что Вуд был стеснен в финансовых средствах, но и при создании остальных своих лент он упорно отказывался от дублей, от поиска наилучших сценических решений. В известной статье «Общий смысл искусства» (1890) Владимир Соловьев определил прекрасное как законченность творения и усмотрел в этом предвосхищение последней правды о мире, его заранее предпринятую финализацию[44]. Если согласиться с этой концепцией, то «трэш» в своем несовершенстве будет знаменовать собой отсрочку предельности, избегание финальности, которая отодвигается в неопределенную даль. «Трэш» входит в состав китча (который, повторюсь, не обязательно «халтурен»), потому что и там и здесь смерть становится тем, чего как будто вовсе нет. Сколько бы ни старался постмодернизм дискредитировать категорию аутентичности, следует вопреки ему сказать, что в китче действительно отсутствует подлинность – та, которую придает жизни человека его знание о смерти.
***В 1994 году Тим Бартон поставил фильм «Эд Вуд» с Джонни Деппом в главной роли – шедевр метакитча, посвященный автору нескольких шедевров китча. Новизна постмодернистского метакитча заключалась в том, что он сделался киноведческим, исследовательски вырывающим своего героя из забвения и вводящим его в ряд не потерявших актуальности исторических фигур. (Бартон реконструирует биографию Вуда и восстанавливает процесс производства его фильмов, в известном смысле пародируяbiopic[45].) Исследовательский метакитч оказался возможным в той художественной культуре, в которой сам китч не имеет иной альтернативы, кроме познавательной. Постмодернистский китч повысил свой ранг так, что занял позицию, до того зарезервированную за искусством для избранных, превратился из его несобственногоДругогов собственное. Высокое искусство не было аннулировано постмодернизмом, но оно перестало быть в нем конкурентом китча, изображая свой конец (например, в «Пушкинском доме» Андрея Битова или – в иной форме – в романе Владимира Сорокина «Роман»). Аргументировать эти утверждения – значило бы изложить историю всего новейшего художественного творчества, начавшуюся в 1960-е годы, – моя же задача была ограничена тем, чтобы вкратце ввести читателей в его предысторию. Замечания, которые я сформулирую теперь, в заключение статьи, не более чем самое первое приближение к проблеме «китч сегодня».
Могут сказать, что уже тоталитаризм предоставил китчу право на почти безраздельное господство в эстетической области[46]. Между тем, тоталитаризм поощрял движение элитарной культуры навстречу популярной (не буду ходить далеко за примером и сошлюсь на упомянутое выше участие великих актеров – Черкасова и Симонова – в пустопорожних «Горячих денечках»)[47], тогда как постмодернизм, напротив, сублимировал китч так, что тот набил себе цену, удовлетворил изощренный вкус, преобразовался в салонное искусство (допустим, в живописи Энди Уорхолла или в поэзии Дмитрия Александровича Пригова). Питаемая тонкими различиями, духовная история поменяла при переходе от тоталитаризма к постмодернизму тему и рему, данное и искомое в соотношении долгосрочной и бросовой художественных культур. Тоталитаризм постарался девалоризировать высокую культуру (что ему, впрочем, не всегда удавалось). Постмодернизм ревалоризировал низкую.
Вилем Флюссер опознал в наступившем в 1960-е годы ментальном переломе превозмогание линейного времени, выражающееся, в частности, в интересе не к тому, что наращивает информацию, а к тому, что утрачивает ее, попадая в разряд отходов и отбросов. Флюссер апологетизировал китч, считая, что он, притягивая к себе внимание публики вопреки своей смысловой бедности, переворачивает стрелу времени, функционирует так же, какrecyclingв индустрии нечистот – как переработка мусора во вторсырье[48]. Все дело, однако, в том, что постмодернистскийbric-à-bracсимулирует творчество, развивавшееся до того по восходящей линии, покушается на то, чтобы быть информационно богатым, – одним словом, продолжает историю, а вовсе не обращает ее вспять, не свертывает ее в циклическую петлю. Защищая, как и Флюссер, поп-культуру от нападок, Борис Гройс преподносит ее в виде эстетического бунта, который вершит «демократическое большинство» и который направлен против «привилегированного меньшинства». Нынешнее искусство для масс (читай: китч) объединяет в себе, по Гройсу, «последовательный конформизм» с «последовательным нонконформизмом»[49]. Нужно обладать сверхчеловеческой проницательностью, чтобы обнаружить нонконформизм в романах Стивена Кинга и прочем пляжном чтиве. Когда постмодернистский китч шокирует публику, это возмущение быстро проходит и сменяется общественным принятием скандального искусства, которое тем самым изобличает себя как не более чем псевдореволюционноe. Гройс не случайно тянет современную поп-культуру назад – к классическому авангарду. В ту пору китч и впрямь был наделен социально-революционной энергией (как, например, у футуристов). Что касается постмодернистского китча, то он далек от того, чтобы быть искусством, способствующим политическим взрывам; он обслуживает и верхушку общества, и его толщу: превзойдя себя, он встал в ряд музейных экспонатов; оставшись собой, он развлекает уличные толпы, чернь.