Весь в тревоге, Дедюхин поднялся по трапу на палубу.
Скоро «Основа» дала гудок, отошла от деревянного причала и, напрягаясь, одолевая сильное течение, двинулась вперед, выплывая на середину реки.
Вечером, когда с берегов на текучую воду поползли фиолетовые сумерки, плотно укрывая последние блестки на стремнине, «Основа» стала на якорь. После ужина разошлись по каютам, все стихло, и только один Дедюхин прохаживался по корме, соблюдая важную, царственную походку, словно ничего особого и не случилось в этот день. Но вышагивать, не показывая вида, — это одно дело, а вот мысли свои тревожные в порядок привести — дело совсем иное. И пребывал Дедюхин в большом смятении. Не знал, что и думать, а самое главное — не знал и что предпринять. Но, когда, выждав время, спустился в машинное отделение и увидел перед собой при тусклом свете фонаря родных ему матросов, с которыми не один пуд соли за долгие плавания пережевали, ему стало спокойней. Он всматривался в знакомые лица и словно вел безмолвную перекличку. Вот Сидор Горелов, пожилой уже, сивый, но крепкий, как смолевый комель; вот Ванька Быструхин, веселый, разбитной парень, ловкий и увертливый, острый на словцо и вечно подсмеивающийся над увалистым Рыжим; вот и сам Рыжий; вот Семен Гужин, высокий, худой, как жердь, особого дара человек, имеющий ко всякой железке и механизму свой подход и свой секрет; вот Володя Репьев, помощник капитана, серьезный обстоятельный парень, на которого можно положиться, как на самого себя; вот кумовья, не разлей вода, Петро Савченко и Гриша Немытко, — всё про всех знал капитан Дедюхин и ни в одном из них не сомневался. Потому и говорить начал негромким, тихим голосом сразу по делу, будто штурвал ухватил маленькими, но цепкими и сильными ручками:
— Значит, такая нескладуха у нас, ребятки. Один ящик из груза расколотили нечаянно, а там ружья оказались. Мне про них ничего не ведомо. Кто положил, для каких надобностей везут — даже предположений не имею. Луканин мне про это ни слова не сказал — значит, и сам не знает. Что получается? Либо эти ружья четверо новых нанятых матросов везут, либо господа-иноземцы. Вот и требуется разобраться. На случай тревоги я сигнал придумал. Два раза рында ударила — все на корму, где я стоять буду. Если меня нет — к Репьеву. За всеми остальными следить в четыре глаза. А теперь так. Ты, Рыжий, и ты, Ваня, с пожарного щита багры маленькие взяли и неслышно, неслышно только, откройте наугад еще три-четыре ящика, а ты, Семен, на карауле побудь. Мы пока обождем. Если что — шумните.
Матросы быстро ушли. Остальные, не присаживаясь, молчали и ждали, напряженно вслушиваясь в тишину.
— Иван Степаныч, — подал вдруг голос Репьев, — нам бы свои ружья достать, положить поближе. У тебя, как мне помнится, револьвер был?
— И теперь есть. А ружья свои раньше времени доставать запрещаю. Увидят ненароком — сразу подозренье появится. Нам сейчас главное — вида не показывать. Как плыли, так и плывем. Не слышим, не знаем и ухом даже не поведем. Что-то ребятки долго задерживаются. Петро, выгляни.
Но выполнять это приказание не потребовалось. Посланные на корму матросы спустились один за другим в машинное отделение, и Ванька Быструхин четкой скороговоркой доложил:
— Еще в трех ящиках ружья лежат, а в одном, вроде, на мыло похоже. Как ты, Семен, сказал?
Гужин кашлянул в кулак и неторопливо, как всегда говорил и делал любое дело, отозвался:
— Если щепку зажечь да в это мыло бросить, от нашей «Основы» пустое место останется. Точно не разглядел, темно, но сдается мне, динамит в ящике. Штука такая, взрывается со страшной силой. Я про него в одном журнальчике читал. А изобрел его какой-то Нобель, иностранец. Так было написано.
— Час от часу не легче, — вздохнул Дедюхин. — Ладно, ребятки, быстро разошлись, спать легли, но спать — вполглаза. И дальше теперь жить — с осторожностью.
Он последним поднялся из машинного отделения, прошелся по корме и лишь после этого направился в свою каюту. Чиркнул спичку, чтобы зажечь фонарь, стоявший на столе, и остолбенел: в каюте у него сидела Нина Дмитриевна. Он держал спичку до тех пор, пока пламя не обожгло ему пальцы.
— Да вы не удивляйтесь, Иван Степанович, зажигайте свет. Я вас не соблазнять пришла, свет нам не помешает.
Дедюхин чиркнул вторую спичку, зажег фонарь. Нина Дмитриевна оказалась в круге желтого света, и поэтому, наверное, лицо ее было совсем иным, не таким, как обычно. Куда делась глуповатая, безмятежная улыбка, ямочки на щеках и шальной блеск глаз? Словно переродилась бабенка, смотрела строго, поджав пухлые губы, а когда заговорила, и голос оказался другим — отрывистым и чуть сиплым:
— Иван Степанович, ни вы, ни ваши матросы к ящикам и вообще к грузам подходить больше не смейте. Вы меня хорошо понимаете?
— Не совсем я вас понимаю, Нина Дмитриевна. Приказы мне отдаете… А вы, собственно, кто такая?
— Я вам сейчас объясню, Иван Степанович…
17
Как же сладко и радостно жить своей семьей, своим хозяйством и в своем углу!
Данила иногда просыпался среди ночи и не мог до конца поверить, что все его страдания и мытарства остались там, за Кедровым кряжем. А здесь, на постоялом дворе, где обитали они теперь с Анной и Алешкой, есть у них просторная комната, гуси и куры, корова и лошадь, а в скором времени, к зиме, как загадывал Данила, появится и собственный дом — первые венцы сруба он уложил на прошлой неделе. Много думал теперь молодой хозяин о собственных делах-заботах, но и службу свою, на которую был поставлен, не забывал и относился к ней с полной серьезностью. На постоялом дворе царили порядок и чистота, все нанятые работники знали, что Данила, несмотря на молодой возраст, никакого ротозейства не спустит и за всякую, даже малую, оплошность спросит строго.
Чуть свет, а Данила уже на ногах. Чаю не пил, крошки в рот не положил, только и успел — торопливо лицо из рукомойника ополоснуть, и сразу же побежал хозяйство оглядывать: конюшня, комнаты для проезжающих, как печи топятся, как завтрак готовится… Да мало ли дел, самых разных, с утра пораньше требуется переделать. Анна, не отставая от мужа, хозяйничала на кухне, и в глазах у нее стоял, не исчезая, глубинный и счастливый свет. Маленький Алешка надувал пузыри, сучил ножонками и ручонками и любил, как будто нарочно дождавшись удобного момента, пускать бойкую струйку, когда его брали на руки. Кряхтел при этом, плямкал губами и был чрезвычайно доволен той жизнью, в которую он совсем недавно явился.
Данила ничего не рассказал Анне о том, что довелось ему испытать за Кедровым кряжем. Только и обронил, когда она пристала с расспросами: