Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несомненно, одной из главных причин травли и замалчивания Аполлона Григорьева было именно то, что он был единственным культурным литературным критиком своей эпохи. Ну как было «светлым личностям», современникам Аполлона Григорьева, понять его прекрасную и полную вкуса идею, что произведения искусства – это живые личности, – им, убийцам личности? Непонятными должны были казаться им слова великого критика о том, что произведения искусства в качестве живых личностей, вообще органических проявлений жизни (ибо подлинный артист творит подобно природе) обладают «цветом», «ароматом», «отливом», «огнем», – им, носителям серой «скучищи неприличнейшей», тягучей монотонной слюнявости?..
Первый заговорил Аполлон Григорьев о такой невесомой и несъедобной для попугаев диамата вещи, как « веяние ». По всей вероятности, эту тему Константин Леонтьев заимствовал у Аполлона Григорьева. Еще более было странно и дико слушать им, присяжным сторонникам вдалбливания в черепные коробки рифмованной и нерифмованной политграмоты (и это уже в 60-е годы) о такой вещи, как общность сочувствий, что, собственно, означает принцип свободного соборного начала в области художественных оценок.
«Светлые личности» XIX века и нынешние совпросветители-«культурники» – прежде всего «педагоги», на всех и на все смотрящие глазами «человека в футляре». Уже Чернышевский всем начадил «поучительным тоном ». Но вот появляется свободный мыслитель – по-настоящему свободный! – а не свободомыслящий вольтерьянец и, говоря от имени подлинных и живых шедевров искусства, обращается живым голосом к живым слушателям, – а «мертвецы пусть погребают своих мертвецов». И прежде всего – никаких «поучений», хотя бы «тупая чернь» и требовала «поучений» – ведь она вечно несовершеннолетняя и ей нужны «учителя». Но исстрадавшийся от таких «учеников» артист бросает им гневное:
Подите прочь – какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело,
Не оживит вас лиры глас!
Всем известны также негодующие «антинародные» реплики Ронсара… Но в то время как «народ» народников заслуживал только такого отношения, другой народ, народ Аполлона Григорьева, «почвенника», столь ненавидимый «светлыми личностями», подлинный народ, в качестве «старого знакомого» вошел в произведения русской литературы, вошел в души славянофилов и самого Аполлона Григорьева, пожалуй, самого талантливого и блестящего представителя славянофильства, – во всяком случае в области философии искусства.
Все миросозерцание Аполлона Григорьева есть своеобразная и в высшей степени доброкачественная «панэстетика» или, если угодно, « панэстетизм », отчасти то, что можно назвать «панэстетическим панэпикуреизмом» в связи со своеобразным культом наслаждения, «гедонизмом». Поэтому его самого можно наименовать «мучеником красоты и наслаждения», приняв во внимание, что этой редчайшей породы люди, как правило, глубоко несчастны, так как они – натуры утонченно-благородного склада. Аполлон Григорьев – вопреки своему имени – натура скорее дионисического склада, в нем много от будущего Мити Карамазова Достоевского, от невинно страждущего русского Диониса. Отличает его от Мити Карамазова громадная эрудиция и подлинный философско-мыслительский, метафизический дар. Но этот дар, как и дар артистический, которым он был в изобилии наделен, так же как и его музыкальность, только увеличили его страдальческую, страстотерпческую чувствительность. Он мог вместе с Алексеем Констант. Толстым («старшим») сказать:
С моей души совлечены покровы,
Живая ткань ее обнажена,
И каждое к ней жизни прикасанье
Есть злая боль и жгучее терзанье.
Своеобразный синтез тонкого, проницательного мыслительски-философского дара с утонченным и глубоким артистизмом сделал Аполлона Григорьева основателем особой эстетической теории познания на русской почве, в известном смысле «русским Шопенгауэром (вместе с Фетом).
Таким в глубине души был и Лев Толстой – тоже один из ярчайших отблесков «русского дионисизма», как нам уже пришлось говорить. Быть может, это и делало Л. Толстого столь чувствительным к своеобразному «уму» Аполлона Григорьева, уму, мыслящему в категориях красоты и упоения жизнью. Любопытно, что один из характернейших в этом смысле философов древности – Гегезий, последователь Аристиппа Киренейского, основателя философии наслаждения, исходя из своеобразного сократизма с железной последовательностью превратился в мрачного пессимиста с господством культа самоубийства. Но, как известно, главным искушением Льва Толстого в течение всей его жизни был страх смерти и на почве этого страха парадоксально возникавшие искушения, соблазны самоубийства и убийства (ср. его изумительную по силе эротического трагизма повесть «Диавол»), К этому направлению мысли надо отнести и Константина Леонтьева, можно сказать, двойника Аполлона Григорьева, хотя в области культа наслаждения более удачливого, чем он, несмотря на то, что оба были очень хороши собой. Видно, для удачи в этой области мало быть красивым, молодым и одаренным – надо еще и родиться под соответствующей «звездой» – в данном случае «под Венерой»… Аполлон Григорьев родился плохо, и можно сказать, что его дар и его красота равны его неудачничеству. Какая бесконечно печальная судьба и какая прекрасная судьба, вполне заслужившая афоризма Ницше: «Ты не мог победить своей судьбы – полюби же ее – тебе не остается иного выбора». Это – amor fati… Дошел ли в своем «невезении» Аполлон Григорьев до этого? Кажется, не дошел – иначе зачем же было бы ему топить свое горе в потоках алкоголя?
Русского Орфея растерзали не менады, чего ему так хотелось, но отравило мрачное и увы! общедоступное «утешение» диавольской влаги…
Жажда яркой, искрящейся, красочно-многоцветной жизни была им перенесена в своеобразную теорию познания, в его теории истины, и, в общем, удавшейся попытки показать, что привлечь нас и удовлетворить может только «цветная истина». Какое замечательное выражение, могшее вырваться только из груди отмеченного перстом Царицы муз – Эвтерпы! Любопытно, обладал ли Аполлон Григорьев «цветным слухом» в музыке?
Особенно интересна в Ап. Григорьеве его двойная духовная связь с Фетом и с Константином Леонтьевым – ибо и тут и там, хотя и в разных планах, у него связь по культу наслаждения и дионисическому упоению Жизнью. Позже он станет заодно с Достоевским по грандиозной и до сих пор в богословии почти незатронутой идее о «красоте, спасающей мир ». Разумеется, со «светлыми личностями» здесь можно было быть только «на ножах» – причем любопытно, что нападающей стороной были именно они, эти самые «светлые личности». Ап. Григорьев даже и не защищался, хотя это пытались делать и Фет, и, особенно, Константин Леонтьев. По-видимому, Ап. Григорьев в силу ему присущей необычайной душевной чистоты и незлобивости стремился найти в этой «великой клоаке» (cloaca maxima) какие-то оправдывающие черты, ибо в нем было нечто от «кающегося дворянства» и от того сорта людей, к которому надо отнести жившего и умершего среди нас проф. Г. П. Федотова, готового сравнивать красных подпольщиков с мучениками двуперстия и подвижниками Фиваиды. Кажется, только один академик П. Б. Струве (сам когда-то побывавший в «светлых личностях», но потом начисто отмывший с себя всякие следы красных нечистот) твердо и безапелляционно сказал и точно показал, что ни о какой религиозности в обитателях «великой клоаки» не может быть и речи.
Надо признать, что не только по бурному разливу дионисического упоения жизнью Ап. Григорьев был ненавистен «светлым личностям», но и по линии «аполлоновой мерности», которую он находил и которой восхищался у Пушкина.
В годы торжествующего Писарева Аполлон Григорьев пророчествует о возвращении к Пушкину. И действительно, Маяковский, в первые годы Октября «сбрасывавший с корабля современности» Пушкина, но перед смертью попытавшийся с Пушкиным «брататься», самой попыткой этого братанья показал, что время Писарева прошло безвозвратно, время же Пушкина и Аполлона Григорьева только начинается.
Необычайная сложность и утонченность натуры Ап. Григорьева (а совсем не «путанность», как говорят некоторые старикашки-педанты, которым страстность и темпераментность великого критика-мыслителя-музыканта просто противна) привели к тому, что для новых идей этого русского шеллингианца понадобились новые слова и словесные структуры, далеко выходящие из ряда «тяжких и пустых словес» мертвой семинарщины, заслуги которой в расположении «светлых личностей» – а следовательно, и кощунственного безбожия и материализма, – просто неисчислимы. За Аполлоном Григорьевым двойная заслуга в области русского культурного языка: выработка новых выражений и даже слов для надобностей философской выразительности и выработка нового поэтического языка, сделавшего из него не только предтечу Александра Блока, что для XIX века есть дело прямо-таки грандиозное, но еще и выработка собственного поэтического стиля, который можно назвать утонченным венгерско-цыганско-богемным. Родоначальником этого стиля нужно считать Пушкина и с ним некоторых других поэтов начала XIX века. Но лишь у Ап. Григорьева он доходит до апогея (например, в «Цыганской венгерке»), необыкновенно обогащая русский поэтический язык и средства его музыкальной выразительности. Этот же элемент Ап. Григорьев перенес и в музыку, как в смысле композиции, так и в смысле средств исполнения. Почва, на которой он это сделал, была столь же благодарна, сколь и опасна. Это почва так называемого «цыганского романса» или, лучше сказать, «цыганской песни», которая была насаждена у нас подмосковными цыганскими таборами, а в других местах – цыганско-молдаванскими таборами, кочующими по России. Это можно назвать очень важным привнесением в русскую, как народно-стихийную, так и художественную, музыку новых евразийских элементов. На это до сих пор как-то мало обращали внимания, хотя авторитет таких величин, как Пушкин и Лист, казалось бы, должен быть учитываем. В области художественной поэтики делу было положено благое начало, и не только начало – здесь мы наблюдаем и полный расцвет: достаточно назвать имена Пушкина, Фета, Полонского, Дельвига, Ап. Григорьева и, наконец, Александра Блока. Лев Толстой ввел этот элемент в драму («Живой труп»). Любим Торцов, в драме «Бедность не порок» Островского, есть несомненно отчасти портрет Ап. Григорьева, с которым Островского связывала тесная дружба. Сверх того, вся драма «Бедность не порок» буквально напитана, напоена элементами цыганско-богемного разгульного и настолько забирающего характера, что им в конце концов уступает неподатливая, кряжисто-твердокаменная натура Гордея Торцова. Захватывают они по-своему даже такую мрачную и несимпатичную личность, как Коршунов. Гитара «Вафли» в финале невыносимо тоскливого «Дяди Вани» Чехова тоже сродни цыганской меланхолии. Три существования разбиты вдребезги, а может быть, и четыре, если считать Елену Серебрякову. Да и доктору Астрову «не без лиха», говоря украинским диалектом… Все это сосредоточивается в треньканьи вафлиной гитары: над самим несчастным музыкантом судьба надругалась как ни над кем…